Анджей Сапковский - История и фантастика
Мне ближе герой, эмоции которого приводят к удачным поворотам сюжета: спорам, ссорам, внутренним конфликтам или проблемам адаптации к окружающему миру. Эти переживания порой вредят действующему лицу, которому все без конца повторяют, что ему не следует столько думать, просто надо делать то, за что платят. В моем восприятии именно такие меры делают сюжет более наполненным и интересным. Читатель может поразмышлять о некоторых проблемах, подумать о ситуационных вопросах о том, что выше действия как такого, где-то в сфере этики, морали. Таким образом мне удается передать читателю определенную мысль: поведение ведьмака порой не окупается и приводят к плачевным последствиям, однако следует держаться избранных Геральтом идеалов.
— Малгожата Шпаковская, серьезная исследовательница литературы и культуры, сравнила в «Творчестве» №7 за 1997 год вашего Геральта с персонажами Джозефа Конрада. Как вы относитесь к подобному «родству»? Читали ли вы в юности романы Конрада? Если да, тогда следует заметить, что ваш герой, как чандлеровский Марлоу, спит с клиентками и даже противницами, чего у Конрада отнюдь не было…
— Литературоведы любят заниматься сравнениями: во-первых, это их работа, во-вторых, должны же они доказать, что читали что-то еще, кроме изучаемого в данный момент и рецензируемого произведения. Прошу прощения, шутка.
— В каком возрасте вы читали Чандлера? Ваш герой действительно очень напоминает Филиппа Марлоу; это презираемый сильными мира сего стареющий профессионал, рискующий жизнью ради символического гонорара в убеждении, что это его малый вклад в борьбу со злом. Лишенный иллюзий и проницательный, он с идиотической последовательностью придерживается своего кодекса мамонта, проявляя поразительную наивность во всем, что касается эмоций, за что то и дело получает по лбу. Его кажущийся цинизм — всего лишь род психического «буфера», предохраняющего чувствительность. Поскольку он видит, что борьба за справедливость в скверном и коррумпированном мире — дело безнадежное, он погружается в сарказм, рекомпенсируя себе статус вечного аутсайдера эффектными bon mot[35] либо чувством собственного морального превосходства. Впрочем, мне нравится такая философия, и я удивляюсь тому, что вам наскучило общество ведьмака и вы покинули его ради Рейневана…
— Поскольку для меня ваши вопросы закончились на вопросительном знаке, отвечаю: Чандлера я читал в возрасте лет circa[36] пятнадцати. Что касается остальных замечаний, то давайте запишем, что я не делаю никаких заявлений и протестов.
— Признайтесь без применения грубой силы: ведьмак — это гибрид Филиппа Марлоу, Тоширо Мифуне, пана Володыёвского и Новака из «Плохого» Тирманда (белесые глаза и fighter[37])…
— Ох, и скольких же вы упустили! А насвистывающий ковбой Дэн Макса Бранда? А д'Артаньян Дюма? А кавалер де Лагардер Феваля? Имя таким героям легион. А читатели — ну что ж, они неизменно этот легион любят.
Однако повторяю — возвращаясь к теме героя, действующего на стороне Добра, — это по-прежнему чисто сюжетный прием. Просто легче писать о праведных Скшетуских. Однако, возможно, кому-то больше нравится плутоватый Ласарильо из Тормеса. Мне же герой с противоречивыми чувствами казался менее «штампованным», нежели все затасканные схемы фэнтези, то есть рассказы о непобедимых здоровяках, мечами и дубинами пробивающих себе дорогу к финалу, или о встречах с чудовищами с длиннющими зубами; истории, пародирующие артуровскую легенду о добром короле, который, как Локетек[38], вынужден прятаться в пещере от узурпатора, чтобы в конце концов заполучить трон; фабулы, повествующие об очередном волшебнике, проходящем свой rite de passage и стремящемся спасти мир. Я хотел создать нечто иное, более интересное. Именно такими побуждениями я руководствовался, когда создавал ведьмака. Поэтому мне трудно сказать, что эмоции, которые я заставляю переживать героя, проистекают из моего нутра. Я как-то не шибко избыточно эмоционален, хотя, с другой стороны, вовсе не считаю себя бесчувственным чурбаном.
— Но я отнюдь не утверждаю, что Геральт как-то особо эмоционален. Впрочем, если б даже и был таковым, работа, которую он выполняет, то есть убийства, должна привести к отмиранию эмоций. Профессиональному убийце чудовищ приходится выпускать из них кишки, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.
— А я считал, что интересней и неожиданней будет, если показать профессионального убийцу, может, не как добросердечного плаксивого дядюшку, а как личность, которой не чужды сомнения относительно принятых решений. Это не должен был быть киноведьмак, сидящий у колодца и сокрушающийся над чем-то, что вовсе не следует из фабулы, которую сценаристы разработали таким манером, что зритель вправе задуматься над разумностью отдельных сцен.
Возвращаясь же к эмоциям ведьмака, я — в который уже раз — решительно отвергаю подозрения, будто они полностью исходят от меня, будто это образ моего внутреннего мира. Ведь это всего лишь вымысел. Если мне захочется, то завтра я напишу книгу о новом Ласарильо с Тормеса — преступнике, сукином сыне и торговце реликвиями. Возможно, он даже станет заражать колодцы микробами чумы. Я ничтоже сумняшеся сотворю рассказ о субъекте, лишенном каких бы то ни было принципов. Что за сложность изобразить такого человека? Писательство, — это воображение, а значит, оно призвано придумывать такое, чего нет, не существует, в том числе и во мне.
— Но я вовсе не считаю вас писателем-«натуралистом», который пишет «нутром» и плачет, мучаясь и терзаясь, спит и смеется вместе со своими героями. К слову сказать, вы наверняка знаете рассказ жены Маркеса относительна эмпатии, которую тот испытывал к своим героям. Однажды писатель вдруг решил — о чем его жена не знала, — что полковник Буэндия уже должен умереть. Поднимаясь наверх, в свой кабинет, он был в прекрасном расположении духа, бодрый и в отличной форме, потому что еще этого не знал, когда же спускался — уже после того, как написал, — был человеком совершенно надломленным и разбитым, словно испытал шок или потерял кого-то из близких. Подобное бы было с Жеромским, когда он писал финальную сцену «Кануна весны», в которой Барыка присоединяется к коммунистам, идущим на Бельведер[39]. Он писал ее со злостью, в отчаянии, так, словно посылал собственного ребенка на смерть.
Что общего в этих историях? Оба писателя серьезно относились к ими же самими установленным законам мира данного произведения, поэтому, если логическое построение сюжета требовало, чтобы они умертвили своих героев, они делали это, но были уже настолько связаны с ними эмоционально, что оплакивали, как живых людей.
— Мне теперь что, надо начинать стыдиться?
— (Смеется.) Нет, ничего подобного, я просто стараюсь узнать, относитесь ли вы к этой группе творцов.
— Я никогда в жизни не плакал, когда писал, и не думаю, чтобы когда-нибудь начал лить слезы, если даже нашлю на своих героев бог весть какие ужасные несчастья. Я смог бы, уверяю вас, так описать смерть Стефки Рудецкой, что разрыдались бы разбойник Мадей[40] и Лаврентий Берия, а на моем лице вы б и слезинки не увидели. Разумеется, я всегда вкладываю в описываемые ситуации и персонажа какую-то частичку эмоций, но когда сажусь с женой обедать, она даже не почувствует, создал ли я забавную сцену со всякими трюками и фокусами, или же описывал, как мой любимый герой отдает богу душу. Даже если я в этот момент как раз пишу, а жена, сидя рядом, читает, она никогда не услышит ни как я хлюпаю носом, ни как разражаюсь диким хохотом. Однако это, вероятно, не говорит о том, что я человек неэмоциональный. А?
— Надеюсь, вы не думаете, что я действительно спрашиваю, плачете ли вы, когда работаете? Хоть это в определенной степени и связано с переживаниями, в действительности меня интересуют чисто «производственные» вопросы. Я исхожу из того, что существуют диаметрально противоположные модели творческого процесса, как имеются различные актерские школы — например, Станиславского и Брехта. Думаю, вам ближе брехтовская модель, потому что она не требует максимального эмоционального погружения в создаваемые персонажи и позволяет сохранить осознание игры.
— Пожалуй, да. Скажу больше — даже как просто читателю мне ближе проза Чандлера, Хемингуэя или Стейнбека, потому что она оперирует холодным изложением, хоть в ней и есть огромная доза драматизма. В то же время литература, создаваемая в состоянии экзальтации — например, упомянутое вами творчество Достоевского или Жеромского, — воспринимается мною не лучшим образом.