KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Евгений Витковский - Против энтропии (Статьи о литературе)

Евгений Витковский - Против энтропии (Статьи о литературе)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Евгений Витковский, "Против энтропии (Статьи о литературе)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Так и не получилось знакомство."

Почти уверен, что — ответь Штейнберг что-нибудь вроде: "Да, Борис Леонидович, а я так люблю ваши переводы из Ондры Лысогорского!" — не только знакомство бы состоялось, но и хохот был бы немалый. Ибо чехословацкий поэт, писавший на "ляшском" языке, Ондра Лысогорский, кажется, был почти таким же мифом, как сочиненный Штейнбергом и Тарковским черногорский поэт Радуле Стийенский. Я специально выпросил у вдовы Стийенского[2.94] экземпляр его единственной книги "на языке оригинала", т. е. на сербском. Ну, есть такая книга.

Только стихи в ней, за несколькими исключениями, имеют общего с переводами Штейнберга — разве что заголовки. Об истории "Стийенского" я подробно рассказал в "Книжном обозрении", да и не знал я самого черногорца лично "по календарным обстоятельствам" — он умер, когда я учился в школе. Не хочу писать с чужих слов. Но то, что и сам Пастернак стал жертвой другого полуфиктивного поэта — "ляшского" — я узнал лишь в девяностые годы.

Штейнберг — Бог ведает, почему — любил, чтобы его называли Старым Зайцем. Он открыл домашнего "духа Васю", духа семейного очага и срочных, но не крупных дел.

— Вася такой дух,— объяснял он, скидывая из рюмки каплю, как сбрасывали древние "долю богов",— что он не может сделать меня президентом Соединенных Штатов. Для этого пришлось бы менять всю конституцию США. Но прислать из Чебоксар перевод на восемьдесят семь рублей тринадцать копеек,-Акимыч кивал на еще не "отоваренный" перевод из Чувашии — за Бог знает какое переиздание — это он может. Сбрасывайте и вы за него, когда пьете. Он вам поможет.

Мы последовали совету, и Вася стал помогать. Тогда на какой-то летний праздник, кажется, на мой день рожденья, Акимыч нарисовал "Духа Васю" в бабочкоподобном облике, взял под мышку — и пошел вместе с Наташей к нам в гости. В нашем огромном дворе задумался о чем-то, и задал случайному прохожему вопрос, впоследствии вошедший в нашу мифологию.

— Скажите, — спросил он обывателя, — Вы не скажете, в каком доме находится квартира номер тринадцать?..

— В любом...— ответил одуревший прохожий.

Еще он любил демонстрировать страницу из Брокгауза, что ли, во всяком случае — из какой-то старой энциклопедии, где был изображен индеец чероки. Портретное сходство индейца с Акимычем было потрясающим.

— А я, напоминаю вам, отнюдь не индеец, — всегда добавлял Акимыч,-хотя, может быть, индеец? Значился же Голосовкер "индейским евреем". — И следом непременно шло воспоминание о том, как сразу после освобождения из лагеря увидел Акимыч сон: указом Верховного Совета Союз Советских Писателей переименовывается в Союз Советских Смирновых. Только Голосовкеру в порядке исключения дается фамилия "Смирновкер". — Если при разговоре присутствовал китаист Илья Смирнов, то следовала еще одна добавка: — Вас это бы, впрочем, не коснулось.

Где-то в моих переводах из Теодора Крамера попалось слово "обечайка". Акимыч воздел руки, обращаясь к жене:

— Наташа, ну скажи, у кого из современных переводчиков может встретиться слово "обечайка"?

— У Тихомирыча,— невозмутимо ответила Наташа.

— И у вас, — добавил я.

— Да, пожалуй...

Он радовался редким словам.

Всяко бывало у нас с Акимычем, несмотря на сорок три года разницы в возрасте. Я чувствовал его разве что "старшим", и учился, чему мог и чему умел. Иногда наше общение носило кулинарный характер: я звонил ему, сообщал, что получил тридцатку гонорара, посему купил два килограмма кальмаров и лопатку изюбря, пусть он найдет у себя трешку на красное вино, и я к нему еду (а на дворе — жара, уж не помню, отчего Акимыч не на даче. Порошок куркумы (кэрри) мне привозили друзья из Европы (чаще всего родной дядя Рудольф, зачастивший в те годы в Москву, в город своего детства, из ФРГ, где вышел на пенсию). Так вот — кэрри на соус к кальмарам идет обязательно, и времени это блюдо занимает много. Мы с Акимычем несколько часов стряпали, а потом гости стали приходить,— никто их не звал, они сами приходили. Порцию мы состряпали, как выражался Акимыч, "на Маланьину свадьбу" — в десять раз больше, чем съесть можно вдвоем-втроем. Все ели и были довольны. Пришла Наталья, жена Акимыча, и объявила, что мы все испортили "этим гадким столовским готовым соусом". Я обиделся так, что до сих пор эту обиду чувствую. Акимыч, глядя на мою обиду, веселился и доедал кальмаров. Аппетит у него был одесский. Даже за это я его любил.

Узнав, что я по отцу немец, а школу кончал на западной Украине, неожиданно спросил меня Штейнберг — есть ли на этой богоспасаемой земле литература, потому что, как он слышал, украинский в тех краях сильно засорен немецким. Я вспомнил Марко Черемшину с его глаголами типа "цурюкаться" и решил принять игру — поймать мячик.

— Да,— вдохновенно врал я,— там даже есть такой специальный язык. Называется "русид". На нем разговаривают только два-три села, язык вымирает, но есть специальное общество изучения и возрождения русида...

— А ну-ка, скажите что-нибудь,— подмигивал Акимыч.

— Ну...— вранье, как доказала Тэффи, заразительно и никаких причин не имеет,— поймете ли такое: "Мий брудер пофарив на балагули феркауфоваты гебайнами у нахбарный гебит. Гериндны гебайны йдуть на клебу, яку либлять вживаты на Гуцульщини..."

— Мне кажется, я слышал этот язык,— важно сообщал Акимыч,— вспоминаю что-то: "Вин зетцив биля тишу и шрайбив гедихт".

— Файный був гедихт,— кивал я,— на эхтому русиди. Русид — единый гешпрах на Вкраини, у якому немае москализмив...

80% этого свежеизобретенного языка составляли немецкие корни, остальное бралось из украинского, — из него же бралась целиком и грамматика. Почти все ловились на розыгрыш, хотя большинство, не знавшее ни немецкого, ни украинского — даже розыгрышем это не считало. Так — перешли переводчики с русского на иностранный. Совсем не смешно. А мы подыхали со смеху.

Позже я узнал от Липкина, что "русид" был в ходу у Акимыча и в мое отсутствие, с обязательной оговоркой, что "барон" на нем свободно говорит. "Бароном" меня тогда называли из-за того, что по отцу происхождение мое натуральное остзейское, а, как известно со времен А. К. Толстого,— "И Потока презрительным тоном /Называют остзейским бароном" — "остзейские" в России бывают только бароны. Обижаться мне было не на что, самого Акимыча в глаза называли "Акыныч" — и по звуку отчества, и с намеком на занятия" "литературой народов СССР". Он не обижался. Да и вообще он, старый зек, знал, что делают в России с обиженными. Отнюдь не воду возят. Кто не знает — пусть перечитает "Епифанские шлюзы" Платонова. Вот это самое с ними и делают, что делает палач с Бертраном.

Акимыч высоко ценил свои пародии и эпиграммы,— их, полагаю, опубликуют и без моего старания. Он умел смеяться так, как умеет только настоящий одессит, уроженец, как пишет Липкин; "русского Прованса". О смерти как-то сказал, что это "не смешно, однако будет интересно".

В августе 1984 года я спрятался от московских забот далеко под Клин, в село Покровку,— за харчами ездить приходилось в Москву. Телефон звонил редко. Но позвонил: на другом конце провода оказался мой отец (тоже старый зек, сейчас речь не о нем).

— Ты знаешь, что умер Штейнберг?

— Мало ли Штейнбергов...— разозлился я, но уже знал, что вычитанный отцом в газете некролог — именно некролог Акимыча. Я наорал на отца (Господи, прости: горевестникам всегда достается). Потом перезвонил, узнал, что "вдова сейчас на кладбище", купил авоську красного сухого, поехал — и угодил прямо на поминки.

С тех пор каждый год езжу 8 августа к нему, на могилу в Кунцево. На его могиле вызревает удивительно крупная, цветаевская какая-то земляника. Мы с близкими съедаем по ягодке, выпиваем бутылку коньяка, оставляем цветов "на все наличные" — и едем домой продолжать наш вечный разговор с Акимычем, который не будет закончен даже после встречи в Мидделхарниссе.

Да, забыл сказать: познакомились мы с Акимычем в конце 60-х годов.

Кто знакомил — не помню. И вспоминать не хочу. По меньшей мере до встречи в харчевне у Мейндерта Гоббемы.

Апрель 1996 г.

Ре-минорный хорей

(Латынин)

Возле самого зенита,
Неподвижна, как луна,
Легким облаком прикрыта,
Тень бессмертия видна.

Леонид Латынин

Мы казались веку анахронизмом. Но век кончился, а мы остаемся (в том, что написано — уж точно, но и не только). Век сам оказался анахронизмом, более того, его, возможно, вовсе не было. Впрочем, с нами ли с первыми такое приключилось? Нет даже обломков той как-бы-культуры, к которой нас так или иначе причисляли. Так что наши имена писать не на чем. Разве что на обложках?

Слава Богу, нынче имена пишут именно на них, и никто из нас на большее претендовать не вправе. Символами ушедшего века оказались писатели, у которых даже могил нет, чтобы на них цветы положить. Ни у Мандельштама, ни у Цветаевой, ни у Сигизмунда Кржижановского, ни у Нины Берберовой. Причины исчезновения могил у всех разные, итог одинаковый: на книжную полку цветов никто не кладет. На нее книги ставят, а если эти книги читаются — какая ж это могила, какая Смерть? "Ад, где твое жало?.." Впрочем, вот цитата из почти современника:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*