Лев Айзерман - Педагогическая непоэма. Есть ли будущее у уроков литературы в школе?
Когда я написал «История» с большой буквы, то вовсе не имел в виду то, что действительно вошло в историю. Меня интересовало другое: видят ли они, что происходит в нашей жизни вокруг них, или только то, что происходит с ними лично, непосредственно. Вот в одном из этих сочинений рассказано об увиденном в повседневной жизни:
...«Я живу в Подмосковье и три года проучилась в сельской школе. К сожалению, большинство детей, учащихся там, из неблагополучных семей. С самого детства они видели пьяных родителей, драки и не знали ласки, внимания, любви. И какая у них сейчас цель в жизни? Они пьют, курят, через каждое слово непременно ругаются. Им совсем ничего не надо. Конечно, не все такие, но большинство».
Вот это прикосновение к чужой жизни, умение видеть то, что происходит вокруг тебя, я и называю прикосновением к истории. В 2009 году в двух классах таких сочинений было чуть больше: на два класса – восемь.
В одном говорилось о повести Бориса Васильева «А зори здесь тихие…» (единственное сочинение о потрясении книгой), а кончалось это сочинение так: «Пусть не повторится Чечня, чтобы не пришлось плакать матерям о погибших сыновьях». Во втором – о смерти Майкла Джексона. В третьем рассказывалось о «жестокости нашей жизни». В четвертом шла речь о маленькой девочке, которая играла на скрипке в переходе метро:
...«Я был так удивлен этой сценой: стоит маленькая черноволосая худощавая в лохмотьях девочка, играющая на такой же маленькой, как и она, скрипочке. И все слушали ее зачарованно. Музыка протекала во все затаенные уголки души каждого присутствующего. Потом невольно на ум пришли вопросы. Что заставило играть ребенка на переходе? Какая у нее судьба?»
И еще одно сочинение. «Мой знакомый занимается благотворительностью: возит вещи детям-сиротам в детдом-приют № 6». Однажды он взял с собой автора этого сочинения, которому многое пришлось увидеть там и выслушать рассказ о своей жизни от мальчика-инвалида с рождения – «с каждым его словом мое сердце разрывалось на мелкие кусочки».
Анализируя потом на уроке написанные сочинения (никогда при этом не называя имен и фамилий авторов прочитанных работ), я вспомнил, что же меня потрясло в их возрасте.
В начале июля 1941 года нас, детей работников здравоохранения Москвы, без родителей на пароходе отправили в эвакуацию. Где-то около Казани я проснулся от страшного, надрывного крика. Оделся и вышел на палубу. На наш пароход грузили мобилизованных. И отцы, матери, жены, невесты, родственники, друзья и подруги живых людей провожали на смерть. Конечно, значение и смысл того, чему я стал свидетелем, тогда я не мог понять в полной мере. Но крик этот я слышу всю свою жизнь.
А зиму 1941/42 года я провел в детском доме города Вольска, куда поместили эвакуированных из Москвы детей. В нашей большой палате были собраны ребята не по возрасту: от меня, самого младшего, до старшеклассников. Вечером в палату набивалось много народу, приходили девочки, нередко молодые воспитатели и вожатые. Пели. Разговаривали. Спорили. О чем – не помню. Запомнился лишь один эпизод. Десятиклассник вышел на середину комнаты, протянул руки вперед и что-то долго и горячо говорил, потрясая протянутыми рукавами. Что он читал, я абсолютно не понял. Но почему-то запомнилась последняя фраза: «Карету мне, карету!» А вскоре я увидел заплаканные глаза наших воспитательниц и вожатых: и этот десятиклассник, и несколько его товарищей уходили на войну.
А потом, уже после возвращения в Москву, летом сорок третьего года, меня послали в грибной лагерь. Ми должны были собирать по четыре килограмма грибов в день, за это нас кормили, а карточки оставались у мамы. И я увидел русскую деревню без мужчин, не считая подростков и старых дедов. И это тоже запомнилось на всю жизнь.
И самый главный день моей жизни: 9 мая 1945 года. Москва. Красная площадь. Сколько в последние годы издевались над строкой Маяковского: «Я счастлив, что я этой силы частица». Да, конечно, страшно, когда всё, как в «Мы» Замятина. Но можно ли полноценно жить, не ощущая своей причастности к своему делу, к своей стране, к своему времени, к судьбам мира?
И опять же Маяковский, тоже строка обруганная. «Это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем». Потрясения личные во многом отражали и потрясения общенародные, если хотите, общеисторические. Да об этом вся литература XX века, об этом, пусть и под разными углами зрения увиденном, и «Конармия», и «Тихий Дон», и «Чевенгур», и «Мастер и Маргарита», и «Доктор Живаго», и «Дом на набережной», и «Жизнь и судьба», и «Один день Ивана Денисовича», и «Во весь голос», и «Реквием», и «Василий Теркин».
И если вернуться к моим детским и школьным потрясениям – за один день прочитанный роман Чернышевского «Что делать?», сегодня растоптанный и униженный эстетствующими либералами постсоветской эпохи, не способными даже на частичку того гражданского мужества, что явил миру Чернышевский. Потом, уже в наше время, я напечатаю в журнале «Литература в школе» статью в защиту Чернышевского.
Познакомившись со своими учениками, я понял, что мои представления об их легкой и безмятежной, как показалось мне при чтении сочинений, жизни обманчивы. Здесь были и настоящие драмы, и большие трагедии. Но и все же в большинстве случаев личные драмы были отделены от драм страны и времени. Потрясало свое, личное, частное. И за этим стояли глубинные изменения всей нашей жизни, самого времени, в котором мы сегодня живем.
В первый же свой учительский учебный год (а это был 1952/53 учебный год) я пошел с девятиклассниками в поход. А работал я в единственной в Москве школе, где было совместное обучение. Остановились на берегу реки купаться. Ко мне подошли девочки: «Разрешите нам купаться в другом месте. Мы стесняемся раздеваться при мальчиках». «Но вы же понимаете, что я головой отвечаю за вас. Можете перейти на другое место, но тогда вам придется раздеваться при мне». Решили купаться все вместе. А когда двадцать три года назад в последнем моем учительском походе с учениками мы купались в озере, стеснялся раздеваться только один человек: это был я.
Вспоминаю, как в первые годы своей работы в школе я чуть не погубил в походе одну свою ученицу. Мы шли в жаркий день с тяжелыми рюкзаками, а этой девушке в тот день ни идти под солнцем, ни тем более с рюкзаком было нельзя. Она бы умерла, но мне об этом не сказала бы (я был старше их всего на одиннадцать лет). Хорошо, что отважилась ее подруга.
Это было на заре моей туманной юности. А несколько лет назад прихожу в школу к третьему уроку. Несколько девочек болтают в вестибюле. «А вы почему не на уроках?» – спросил я не подумав. И они весело и немного игриво мне ответили, что у них сейчас физкультура, а они сегодня от уроков физкультуры освобождены.
В мае 2008 года спрашиваю одиннадцатиклассницу, почему она не пришла вчера на последнее сочинение. «У меня вчера начались месячные, и я целый день лежала, не вставая с постели». Смутился я. Не привык еще к такой свободе. Но при этом разговоре никого, кроме нас, не было.
Осенью 2009 года даю всему классу домашнее сочинение на тему «Еще шестнадцать или уже шестнадцать». И называю примерные вопросы, а среди них и такой: «Что особенно сильно подействовало на мое повзросление?» И тут же с места на весь класс одна из десятиклассниц кричит: «Когда у меня впервые начались месячные».
Я, конечно, понимаю, что по существу это именно так. Тем более что прочел монографию С. Борисова «Мир русского девичества. 70–90 годы XX века» (М., 2002), в которой на большом фактическом материале показано, какое огромное значение для девочки имеют первый лифчик и первые месячные. Но то, что самое интимное, самое сокровенное становится публичным, для меня непривычно. Кстати, класс, и мальчики, и девочки, на этот возглас с места вообще никак не прореагировали.
А об интимном говорят все чаще и чаще. Другое дело, что перед первым же сочинением о себе я предупреждаю, что никто, кроме меня, эти сочинения читать не будет и что никогда при анализе сочинений не будет названо ни одно имя.
– Почему ты плакала на уроке? Что случилось? – спрашиваю ученицу одиннадцатого класса после урока.
– А он сказал мне, что может встречаться со мной только до шести часов. А потом он занят.
Вместе с ней остались и три подруги. И вот одна из них говорит: «А я бы согласилась и до шести». О, как она это сказала! И что для нее финансовый кризис, работа Государственной Думы и мои уроки! И все понятно, нормально, естественно.
Иду по классу, другому одиннадцатому. На столе у одной из самых лучших учениц класса переводной любовный роман. «А вы переверните книгу», – говорит мне девушка. Переворачиваю. На переплете крупным шрифтом сказано про главное: «Я потеряла девственность, пока мама с папой смотрели телевизор… У меня такой-то размер, а не такой-то, как считает мой бойфренд». И так далее в таком же роде.