Юрий Колкер - Итоговая автобиография
Обзор книги Юрий Колкер - Итоговая автобиография
ИТОГОВАЯ АВТОБИОГРАФИЯ (2009)
В моей литературной судьбе было всего два события, оба без происшествий. Первое состояло в том, что за полгода до своего 25-летия я внезапно ощутил себя консерватором в эстетике: увидел, что новизна, которой общий глас требовал от стихов, не имеет в моих глазах самостоятельной ценности. Второе случилось четверть века спустя. Его характеризовать сложнее.
1
Я родился 14 марта 1946 года, в Ленинграде, в семье инженера, не слишком интеллигентной. Образование матери, Валентины Чистяковой, исчерпывалось десятью классами советской школы по системе коллективного обучения да курсами медсестер в финскую войну; в юности она сочиняла стихи. Отец, Иосиф Колкер, родом из Одессы, из мелкой буржуазии, в годы НЭПа выучился в Германии на инженера-электрика; к литературе и истории был равнодушен. Молодые люди познакомились в Берлине, в анклаве при советском торгпредстве. Отец проработал в торгпредстве несколько месяцев; там же около года работал присланный через Москву комиссар, мой дед большевик Федор Иванович Чистяков, приехавший с женой и дочерью. Крестьянин на отхожем промысле, типографщик, он вступил в РСДРП(б) в 1909, в годы войны из-за туберкулеза солдатствовал в Петербурге в запасной автомобильной роте (при броневиках), в 1917 году отличился: оказался вожаком полкового масштаба, дальше в советское время, оставаясь военным, сделал пассивную карьеру мелкого партийного функционера; самая высокая должность — военный комиссар ленинградского полигона. Из Германии дед вернулся с вопросом: «Отчего мы не можем?!», но умер в 1935 году своей смертью. Не пострадала и бабушка Мария Петровна, тоже из крестьян, будто бы однажды избранная депутатом Петросовета от домохозяек; я помню ее именно домохозяйкой. В моей семье не было репрессированных. По этой линии я из крепостных. Мой другой дед, Борух Лазаревич Колкер, до революции держал кожевенное предприятие в Одессе, образование сумел дать только старшему сыну, моему отцу (младший пробивался через рабфаки); в советское время работал кассиром или бухгалтером, был убит при ограблении в 1934 году в Ашхабаде. Я не знал и моей бабушки, Евгении Давидовны Циммерман; даже ее имя — результат розысков. Отец никогда не говорил со мною о своих родителях.
Стихи я начал сочинять раньше, чем научился писать: в 1952 году. До 1960 года не показывал их никому, кроме близких; те сперва умилялись, потом досадовали (и я показывать прекратил). Первым чтением были Пушкин и Лермонтов. Я сразу почувствовал, что второй — тень первого; что «и я так могу». В 1958 году я зачитывался Виктором Гюго в переводах: его прозой и его стихами; прочел от корки до корки 15-томник 1956 года с примечаниями, на которых и воздвиглось мое образование. В 1959 году увлекся Блоком. С 1960 года я изредка посещал литературный кружок поэтессы Н. И. Грудининой при Дворце пионеров, где чувствовал себя беспризорником рядом с детьми из культурных семей, держался особняком, ни с кем не подружился.
Семья жила в Офицерском переулке (в ту пору — переулке Декабристов, дом 4 квартира 5). По первую четверть седьмого класса включительно (до поздней осени 1959 года) я учился в 52-й школе на Большом проспекте Петроградской стороны (дом 18). Там двумя классами старше меня учился Виктор Кривулин, но с сентября 1954 года, когда было введено совместное обучение, его и меня перевели (по месту жительства) в 66-ю школу, дом 9 по Малому проспекту ПС. Кривулин там и продолжал учиться, я же — первое самостоятельное решение в жизни — добился, проучившись четверть, возвращения в 52-ю школу. С Кривулиным в школе мы друг друга не знали, позже сталкивались, но так и не познакомились. Он и его круг вызывали у меня стойкое отталкивание; в талант Кривулина я никогда не верил.
Учился я хорошо; точнее — получал пятерки и четверки. Из предметов любил историю (рано увлекся античностью), литературу (с оговорками), математику и химию.
Осенью 1959 года родители получили квартиру в первом доме новой постройки на дороге в Гражданку (будущем Гражданском проспекте): дом 9, кв. 20. Сначала я ездил в старую школу, а со второй четверти перешел в ближайшую к дому, 121-ю. Переезд на окраину и смену школы я воспринимал как изгнание, как утрату родины. Страдал пуще Овидия. Написал (в 1961) свои скорбные элегии в форме цикла космических стихов, где герой, затерянный в просторах вселенной, плачет об утраченной Земле, но в первую очередь — о Городе; другой ностальгический цикл назывался Плач о погибшем городе.
Ростом я был высок; рос поначалу так быстро, что в 1957 году меня к врачу водили. Врач успокоил, добавив: «Ниже отца он не будет», и ошибся: я прекратил расти в 13 лет, едва дотянув до 180 см; остался на целых семь сантиметров ниже отца.
Осенью 1959 года я начал играть в волейбол в юношеской команде ленинградского Спартака; с нею три раза стал чемпионом города. Сверстники сперва все были меньше ростом, потом догоняли и перегоняли меня; я страдал от этого. В 14 лет у меня был первый разряд по волейболу, мне предсказывали большое будущее. Предсказание не сбылось, но волейбол еще долгие годы оставался моим увлечением. Любил я и другие игры с мячом: баскетбол, футбол, пинг-понг, ручной мяч; укладывался в нормы третьего разряда по бегу на средние дистанции и плаванью; никогда не делал утреннюю зарядку. Не выносил игр на сообразительность с противосидением: шахмат, карт. Не мог долго сидеть без движения.
С 1961 года в дневных школах ввели одиннадцатилетнее обучение. Моя мать, патриотка и беспартийная сталинистка, пуще всего на свете боялась, что я попаду в армию, — и уговорила меня перейти в вечернюю школу, где пока еще оставалась десятилетка. Я сопротивлялся, но не потому, что хотел в армию, а потому, что не хотел работать. Сопротивлялся, но уступил. Тем самым я выигрывал лишний год для поступления в вуз, на тот случай, если я с первой попытки не попаду; сверх того «трудовой стаж» давал дополнительную фору; у «производственников» был отдельный конкурс. О гуманитарных вузах мать не хотела и слышать. «Кем ты будешь? Школьным учителем?» Эта перспектива пугала меня пуще армии; я знал, что преподавать не смогу. Меня тянуло на исторический факультет. Чем дальше, тем больше я обожал античность, пытался сам учить латынь, но не преуспел. Опереться было не на кого; сделать же ставку на писательство в голову не шло: дух времени был мне ясен задолго до того, как я подыскал для него слова. Я знал: с такой фамилией — не пустят. Мать твердила, что в точных науках — спокойнее, надежнее. Ни одного гуманитария, кроме Грудининой, не маячило и на горизонте; Грудинина пробовала говорить с матерью о моем будущем: об университете и писательстве; результатов это не принесло. Отпугивал меня университет еще и тем, что я писал с грамматическими ошибками и плохо запоминал исторические даты. Усидчивости — не хватало. Детскую гиперактивность, чередование взлетов и падений, взрывов энергии и уныния, я так и не сумел изжить.
Осенью 1961 года, в возрасте 15 лет, я начал работать: препаратором (должность ниже лаборантской) в автоклавной группе гидрометаллургической лаборатории института Гипроникель, в котором, в других отделах, работали мой отец и моя старшая сестра. Работал я плохо; нещадно бил дефицитные колбы, устраивал короткие замыкания. До 16-и лет работал четыре часа в день (как того требовал закон), дальше — шесть часов (полный рабочий день начинался с 18-ти лет, но я к этому времени уже стал студентом). Уставал страшно, а работа была пустяковая, и ехать никуда не требовалось: от своей парадной (Гражданка №9) до проходной опытной установки Гипроникеля (Гражданка №11) я доходил за минуту. По вечерам я учился в 43-й школе рабочей молодежи, в том же здании на Большой Спасской (потом проспекте Непокоренных, дом 12), где была дневная школа №121. Школу я окончил с серебряной медалью, хотя сдал все на пятерки, — классная руководительница, у которой никогда не случалось медалистов, не решилась представить мое сочинение по русскому языку на золотую медаль. После окончания школы, в том же 1963 году, я с легкостью («стаж» не потребовался) поступил на физико-механический факультет Ленинградского политехнического института, некогда знаменитый, а в те годы угасавший.
2
Стихи не отпускали меня, хотя жил я в полном отрыве от какой бы то ни было литературной среды. В студенческие годы я кое-что печатал в так называемых многотиражках (студенческих листках), в основном — в Политехнике. Редакция всегда безошибочно отбирала худшие. Потом так же поступали большие редакции.
В молодости, в точном соответствии с полученным воспитанием, я чувствовал себя русским советским человеком — не идейным (затхлость системы была слишком наглядна), а стихийным; в комсомол записался уже на работе, нехотя, для поступления в вуз. Отец, престранный человек, кроткий, немногословный, совершенно равнодушный к политике, мною не занимался. Ему довелось жить в Германии во времена великой депрессии, он видел инженеров, просивших милостыню, — и вернулся в Россию; во времена сталинских репрессий хлебнул страху, уцелел, скорее всего, как человек беспартийный и совершенно не амбициозный. Воспитание шло от матери. Та гордилась своим отцом-большевиком; она задавала тон в семье. Спасибо ей и отцу: речь у них была правильная; бабушке, читавшей дошкольнику Дюма, тоже спасибо; этим культурное влияние семьи исчерпывалось.