Василий Немирович-Данченко - В Маньчжурии
Обзор книги Василий Немирович-Данченко - В Маньчжурии
Василий Иванович Немирович-Данченко
В Маньчжурии
(Картинки и сценки из войны с Японией)
Проводы на войну
Ещё до рубежа сел к нам в вагон молодой артиллерийский офицер, догонявший свой отряд. Глядя в эти наивные, почти ещё детские, ласковые и доверчивые глаза, у меня невольно в душе зашевелился больной вопрос: вернёшься ли ты домой к тем, кто тебя ждёт, любит и благословляет издали?..
Офицер на этот раз попался словоохотливый, радостный. Его всё тешило, всё ему пока улыбалось, и он спешил поделиться с нами своими впечатлениями… В эту пору жизнерадостной молодости душа всему открыта…
— Ах, какие у меня солдаты, какие солдаты!.. Вы не верьте, когда о солдате говорят дурно. Солдата узнать надо.
— Достучаться ему в сердце?
— Вот, вот… Именно…
— А как вас встречал народ в городах, где вы останавливались?
У него вспыхнули глаза — лучисто, благодарно.
— Нет, это ведь что ж! Никакими словами не расскажешь. Как это передать? В Вышнем Волочке — базар, народу до верху, площадь точно кипит. Пришла наша батарея. Обступили. Суют солдатам, что каждый может. Не брать нельзя, — обижаются. «Ты Христов теперь, — ты должен: это мы Богу подаём!» И вдруг выходить старый боцман, — ещё в Севастополе дрался. Оказывается, весь базар обошёл: «Это, — говорит, — вам, товарищи, от народа!» — целые охапки баранок (поднять силы нет) и в дорогу — жестяные чайники, стаканы, котелки, ковши и всякую посуду… И каждого солдата благословляет… А потом подошёл к нам, к офицерам: «А вам от нашей площади — вот, не погнушайтесь!» — и подаёт десяток апельсинов. Расцеловались мы с ним… Он меня в сторонку отвёл надеть маленький образок. «Меня в Севастополе на Малаховом сохранила, и тебя вызволит Заступница».
Офицер-рассказчик отвернулся. Видимое дело, не хотел юноша перед нами выдать своего волнения. Мы, разумеется, как будто ничего не замечаем. Заговорил опять, а у самого глаза влажные.
— Около Рузаевки есть монастырь Параскевы, в восьми верстах. В Рузаевке наша батарея дневала; проезжали лошадей, отдыхали. Командир поехал в обитель к обедне. Ему настоятельница на дорогу для солдат дала восемь пудов баранок, которые пекли инокини, всяких своих припасов и сто рублей денег. Окончив проездку лошадей, отправились и мы посетить монастырь. Нас она приняла как мать. Расспросила каждого о семье, накормила, напоила. И глаза у них, у монахинь, добрые-добрые. Лица жёлтые, а во взгляде столько души! Стали мы прощаться: настоятельница надела на каждого по образку и даёт нам по 10 руб. на офицера. Мы было стали отнекиваться. У нас-де есть средства. Мы не солдаты. И жалованье, да и свои у многих. А игуменья выпрямилась перед нами и строго: «Берите, дети, не смейте отказываться. В эту горькую пору Господнего испытания мы обязаны вам помочь». Поневоле взяли.
Другой воинский поезд остановился у большого села Медведовского. Навстречу ему вышел священник с причтём, отслужил молебен, а потом крестьяне объявили, чтобы солдатам пищи «казённой» не варить. Они сами угостят их в эту днёвку. И, действительно, ничего не пожалели, что только смогли. Водки поднесли, с разрешения офицеров, по стаканчику. И всё время просили артиллеристов: «Будете там, у „японки“, — встретите наших, расскажите, как мы вас встретили. Помним-де их»… Старухи плакали, навязали солдатам полотенец…
— Как народ к войне относится?
— Говорит: Господь бедой посетил. Все — как на тяжёлое испытание!
Я помню 1876 и 77 годы во время последней войны с турками за освобождение славян. Настроение было совсем иное. Теперь никому война нелюба и нежелательна. Мы идём туда поневоле. Монах в Пензе объяснил солдатам: «Великое послушние на вас за грехи всей России. С чистым сердцем надо идти на тяжкую ка?ру Господню. За вашу муку Он и нас помилует».
Что-то надвинулось страшное, нежданное.
— Голубчики… — говорила солдатам старуха в Сызрани. — У меня ушёл туда Андрюша. Внучек… Единственный… Господа офицеры, отпустите ко мне солдатиков… двух. Я бедная, а двух прокормить сегодня могу… Такие же они как и мой внучек…
Ей объяснили, что солдат из казённых котлов кормят хорошо, и отпустить их к ней никак нельзя. Она через час вернулась опять, просит, кланяется. Выбрала двух помоложе:
— Так чтобы по двадцать второму годку было… Как и моему Андрюше.
И снабдила их бельём, подушками и каждому вручила по тридцати копеек.
— Как вас звать?
Те сказали.
— Теперь я поминать вас стану: Андрея, Петра и Василия… А по воскресеньям буду за ваше здравие частички вынимать…
Барабинская пустыня
Простор, неподвижность, молчание. Смотришь в окна вагона, и такое уныние охватывает, что не рад и яркому солнцу на безоблачном небе, и девственным снегам, — сверкающим, чистым. Эта неоглядная даль мертва, так мертва, что единственно живое на ней — наш поезд, точно врывающийся в сплошное царство торжествующей смерти. И вчера были те же пустыри, и сегодня они, и завтра будет то же. Кое-где чахлая-чахлая поросль. Не леса? не рощи, а поросль. Стоить что-то жалкое, плохо обветвившееся. Силы нет подняться в высоту, к земле припало и треплется на ней, — оскуделое, измученное.
Вон точно серебряные блюда кинуты на печальную гладь, — это солончаковые озёра: ни красы в них, ни радости.
Да тут есть ли человек? Подымается ли откуда-нибудь дымок затерявшегося на безлюдье жилья?.. Нет, — всё ясно, прозрачно, бело, и молчит пустыня, молчит до ужаса, до того, что кровь стынет в жилах, и невольно сам начинаешь кричать, петь, подавать голос: я де жив ещё, не умер. Со мною ничего ты не сделаешь…
На что она похожа, эта Бараба, — это дно проклятого Богом океана? Громадное, на тысячи вёрст, окоченевшее лицо трупа с чудовищными застывшими белыми глазами. Ничего не прочтёшь на ней, — книга ужаса, раскрытая на пустой странице.
Она не ожила даже, когда заходящее солнце обдало всю её розовым светом. На ледниках он кажется просачивающею их тёплою кровью. Тут он только скользил по мёртвому лицу всё бледнее и бледнее, пока не угас совсем, и пустыня закуталась в сизый сумрак.
Ночью под луной — та же гладь, те же солончаковые щиты, забытые на ней былыми богатырями, те же холодные, обескрыливающие воображение, дали. Я приподнял как-то занавеску, — то же царство смерти, нигде и ни в чём не изменившееся…
Мне почудилось: прошли миллионы лет, солнце давно потухло, и обледеневшая мёртвая земля, беззвучная, бездыханная, страшным ледяным комом несётся в загадочное пространство… На ней всё остановилось — ни ветра, потому что воздух тоже отвердел, ни огня, — вулканы давно потухли и стоят как надгробные памятники над угасшей жизнью своей планеты…
— Всё ещё Бараба? — спрашиваю утром.
— Ей долго конца не будет. — А земля чудесная.
— Как так?
— Чистейший чернозём, только ничего на нём не родится.
Все засмеялись.
— Хуже Сахары, — там хоть оазисы есть… А на эту сибирскую Сахару мы давно рукой махнули.
— Сюда пробовали направлять переселенческие партии, — рассказывает молодой доктор. — Я был с такими. Приедет зимой, сядет, а летом прочь бежать. Больше здесь уж никого не селят. Довольно. Были такие, что сходили с ума на Барабе.
Этакий круглый ноль поставила природа между Европой и далёким Востоком.
Степь Гоби
Что за безотрадный край! Когда на школьной скамье я заучивал ничего не говорящие воображению названия «Гоби или Шамо» и старался представить себе эти степи, — они являлись мне всё-таки не столь ужасными, как эти начинающиеся в Даурии и пропадающие в Монголии бесплодные, плоские солончаковые пространства.
За красивою Ингодою скоро начинаются они, пустынные, с режущими глаза прослоинами соляных озёр, с жалкою прошлогодней порослью, которую то и дело срывает ветер и несёт перед собою.
Целые тучи перекати-поле мчатся рядом с поездом, то обгоняя его, то застревая в рытвинах… Какие-то сорванные с сожжённых ещё летом стеблей сухие звёзды, сухие клубы перепутавшихся былинок…
Бешено по всей этой неогляди носится сумасшедший ветер, — воет позади, ревёт что-то злобное и дикое нашему паровозу, точно хочет перекричать свистки одуревшего машиниста, клубами взрывает соль и кутает ею испуганный поезд, срывает с выпуклин песок и точно бичами подгоняет его сплошные, сыпучие и зыбучие стены…
Ни лесинки кругом.
Изредка из-за этих песчано-соляных занавесей, колеблющихся впереди и позади, выступят медлительные важные верблюды… Истово, вытягивая свои длинные шеи, они провожают наш поезд и теряются где-то в глубине этой проклятой Богом пустыни.
Вот юрта; никто оттуда даже и не вышел взглянуть на нас. Не вымерли ли и там люди? Или блеск и вихрь этой пустыни пугают их?
Летом здесь всё жёлто внизу и тёмно-сине вверху. Тут испуганное воображение должно было видеть не светлых ангелов, а именно злобных драконов с их завитыми хвостами и растопыренными когтями цепких, ужасных лап… змеиные языки из огнедышащих пастей… горящие ненасытною злобою глаза… Дракон, должно быть, родился здесь и через Монголию перешёл в Китай.