Эпсли Джордж Беннет Черри-Гаррард - Самое ужасное путешествие
А мне хотелось персиков в сиропе — как хотелось! Они были у нас в запасах на мысе Хат — сладкие, сочные, мечта, а не персики. Мы ведь почти месяц не видели сахара. Да, больше всего мне хотелось именно сиропа.
В таком нечестивом настроении я собрался умирать, решив, что не буду пытаться согреться и тогда это продлится недолго, а если всё же затянется, то на худой конец можно воспользоваться морфием из походной аптечки. Я предстаю далеко не героем моему читателю, сидящему в тёплой уютной комнате, но зато говорю правду, чистую правду! Люди страшатся не смерти, а медленного мучительного умирания.
И тут, помимо моей воли, к разочарованию для тех, кто ожидает моей предсмертной агонии (а чужая смерть всегда доставляет кому-нибудь удовольствие), я заснул. Наверное, во время этой чудовищной пурги температура довольно сильно поднялась и приблизилась к нулю [-18 °C], что для нас было непривычно тепло. Согревал нас и слой снега. В результате в мешках образовалось этакое приятное тёплое болотце, и мы погрузились в сон. Было столько важных причин для волнения, что волноваться уже просто не имело смысла; а к тому же мы так устали! И были голодны, ведь последний раз мы ели накануне утром, но голод не особенно нас мучил.
Так мы лежали час за часом, в сырости и тепле, а над нами завывал шторм, в некоторых своих порывах достигавший неописуемой мощи. При жестоком шторме сила ветра составляет 11 баллов, а 12 баллов — максимальный показатель на шкале Бофорта. Боуэрс определил, что дует 11-балльный ветер, но он всегда так боялся преувеличить, что был склонен занижать данные. Мне кажется, что это был самый настоящий ураган. Но мы, насколько я помню, не так плохо провели это время, то и дело впадая в дремоту. Я вспомнил, что партии, бывавшие весной на мысе Крозир, попадали в метели продолжительностью в восемь и десять дней. Но, наверное, эти мысли волновали больше Билла, чем нас с Бёрди; мною овладело какое-то оцепенение. Где-то в глубине сознания у меня шевелилось смутное воспоминание о том, что Пири пережил пургу под открытым небом, но не летом ли это было?
Пропажу палатки мы обнаружили рано утром в субботу (22 июля). Немного погодя в последний раз поели горячего.
Крыши лишились днём в воскресенье, и всё это время мы голодали — экономили керосин, да и из спальников нас могла выгнать только крайняя нужда. К вечеру воскресенья у нас уже около тридцати шести часов маковой росинки во рту не было.
Обвалившиеся внутрь камни не причинили никому вреда, мы даже как-то разместились между ними, двигая их с места — вылезти из мешков было невозможно. Более серьёзной неприятностью являлись снежные наносы и вокруг и на нас. Они, конечно, помогали сохранять тепло, но из-за относительно высокой температуры спальники промокали больше обычного.
А ведь если мы не найдём палатку (найти же её равносильно чуду), спальные мешки и пол под нами будут единственным подспорьем в борьбе с Барьером, которая, по моему глубокому убеждению, могла иметь лишь один исход.
Пока же нам оставалось только ждать. До дома около 70 миль, чтобы их пройти, нам потребовалось почти три недели. В минуты пробуждения каждый, наверное, думал о том, как попасть на мыс Эванс, но я мало что помню об этом времени. Воскресное утро перешло в день, день — в ночь, ночь — в утро понедельника. А пурга всё свирепствовала с чудовищной яростью; здесь будто собрались вместе все ветры мира, и все они безумствовали. В тот год на мысе Эванс бывали сильные ветры, в следующую зиму, когда у нашего порога плескалось открытое море, они стали даже злее. Но такого ветра, как у мыса Крозир, я больше никогда не встречал и ни о чём подобном не слышал. Удивительно, как это он не унёс весь земной шар.
В понедельник рано утром наступило ненадолго затишье.
Обычно при затяжных зимних пургах, после того как несколько дней подряд в ушах стоит их вой, затишье раздражает больше, чем этот шум. Как сказал поэт, «чувствуешь, что ничего не чувствуешь», но я не припомню у себя такого ощущения. Миновало ещё семь или восемь часов, буря продолжала бушевать, но мы уже без особого труда слышали друг друга.
Прошло двое суток, как мы не ели.
Мы решили вылезти из мешков и пойти на поиски палатки. Искали, промёрзшие до мозга костей, совершенно несчастные, хотя старались этого не выказывать. Нигде никаких следов, да и как её найдёшь в такой тьме. Вернулись к себе, двигаясь против ветра. Растирая озябшие лица и руки, поняли, что как-то надо всё же приготовить пищу. И приготовили, хотя более странного блюда не едал никто ни у южного, ни у северного полюса. Для начала вытащили пол из-под мешков, в них влезли сами, а его натянули над головами. Посередине между нами поставили и с грехом пополам разожгли примус, на него водрузили и удерживали всё время руками котёл, без двух унесённых ветром деталей. Примус горел плохо — ветер задувал пламя. Но всё же постепенно снег в котле растаял, мы бросили туда щедрую порцию пеммикана и вскоре почуяли запах, прекраснее которого не было для нас ничего на свете.
Сварили и чай — в нём было полно волосков от меха спальных мешков, пингвиньих перьев, грязи и мусора, но это никому не испортило аппетит. Из-за остатков ворвани, приставших к котлу, чай пах гарью. Этот обед мы запомнили навсегда; никогда ещё пища не доставляла такого наслаждения, а привкус гари неизменно будет оживлять в моей памяти воспоминания о ней.
Было ещё совсем темно, мы опять улеглись, но вскоре появились слабые проблески света, и мы снова пошли искать палатку. Бёрди вышел раньше, чем Билл и я. По неловкости я, вытаскивая из спальника ноги, увлёк за собой и пуховый вкладыш, совершенно мокрый. Засунуть его обратно я не сумел, оставил в таком виде, и он превратился в камень. Небо на юге, чёрное и мрачное, не предвещало ничего хорошего, казалось, что с минуты на минуту снова разразится пурга.
Вслед за Биллом я начал спускаться по склону. Нет, ничего, никаких признаков палатки! И тут мы услышали крики снизу. Двинулись им навстречу, поскользнулись и, не в силах остановиться, скользили до Бёрди. Он стоял и сжимал в руках палатку! Внешняя палатка всё ещё висела на бамбуковых стойках. Жизнь, отнятая у нас, возвращалась к нам обратно.
Преисполненные благодарности, мы лишились дара речи.
Палатку подняло в воздух, и, поднимаясь, она, вероятно, сложилась. Стойки с привязанной к ним внутренней палаткой зажали внешнюю её часть, и она приняла вид закрытого зонтика. Это нас и спасло. Раскройся она в полёте — и ничто бы уже не уберегло её от гибели. Палатка с наросшим на неё льдом весила около 100 фунтов. Упала она приблизительно в полумиле у подножия обрывистого склона, причём угодила в яму. Ветер её почти не достигал, и так она, сложенная, там и пролежала; крепления порвались и запутались, наконечники двух стоек сломались, но шёлковый верх был цел.
Если палатка снова будет в порядке, будем в порядке и мы. Мы поднялись обратно по склону, неся её торжественно и благоговейно, словно что-то не от мира сего. И вкопали её так надёжно, как никто никогда не вкапывал палатки, и не около иглу, а на прежнем её месте, ниже по склону.
Пока Билл занимался палаткой, мы с Бёрди перетряхнули в доме весь снег в поисках вещей и почти всё нашли. Поразительно, как мало их пропало! Объясняется это тем, что почти все наши вещи были развешены на санях, подпиравших крышу, или воткнуты в дыры на стенах, чтобы сделать их снегонепроницаемыми. С южной стороны их вдувал внутрь дома ветер, а с северной — обратная тяга сквозняка. Они все были покрыты снегом. Какие-то мелочи типа носков и варежек, конечно, исчезли, но среди них единственным очень нужным предметом были меховые рукавицы Билла, которые он засунул в щели каменной кладки. Все спасённые вещи сложили на сани и столкнули их вниз. Не знаю, как Бёрди, но я настолько ослабел, что эта работа показалась мне неимоверно трудной.
Пурга нас доконала.
Мы снова сварили еду — наш организм властно её требовал. И пока добрая похлёбка разливалась теплом по рукам и ногам, оживляла щёки, уши, мозг, мы говорили о том, как быть дальше. Бёрди всей душой стоял за то, чтобы нанести ещё один визит императорским пингвинам. Милый Бёрди, он не хотел признать себя побеждённым, да я и не знаю ни одного его поражения. «Я думаю, он [Уилсон] считал, что привёл нас в гнилой угол, и решил поэтому идти прямо домой; я же был за то, чтобы сходить ещё раз к гнездовью. Но раз я по доброй воле согласился выполнять его распоряжения, то я подчинился, и на следующий день мы отправились домой»[157]. На самом деле это решение не вызывало никаких сомнений: наш срок истёк, пора было возвращаться, а спальные мешки пришли в такое состояние, мы уже не были уверены, что нам удастся в них влезть при очень сильных морозах.
Не скажу, в какой именно день это происходило, но помню, как я спускался по склону — может быть, в надежде найти поддон котла, не знаю, — и думал, что любой человек в нашем положении с радостью пожертвовал бы чем угодно, лишь бы выспаться в тепле здоровым сном. Он бы отдал всё что имеет; и годы своей жизни не пожалел бы. Сколько бы он согласился отдать — год, два, пять? Да, я бы отдал пять лет жизни.