Николай Балашов - Сергей Фудель
Знакомство, завязавшееся еще в Москве, переросло в дружбу с 1887 года, когда Леонтьев поселился в Оптиной пустыни, а Иосиф Фудель издал свои «Письма о современной молодежи…». Книжка произвела на Леонтьева благоприятное впечатление, завязалась теплая переписка. «На вас моя главная надежда»[65], — писал Леонтьев отцу Иосифу в год своей смерти.
Друг оправдал доверие и сумел подготовить и выпустить в свет (в 1912–1913 годах) девять томов собрания сочинений Леонтьева. Главным побуждением к этой работе для отца Иосифа, по его собственным словам, было желание дать материал для изучения дорогой ему личности К. Леонтьева, «проследить за всеми перипетиями величественной и трогательной драмы, начавшейся как бы в древней Элладе безусловным культом красоты, а закончившейся в келье православного монастыря»[66]. К сожалению, из‑за начавшейся войны и последующей смерти отца Иосифа так и не удалось завершить издание заключительных трех томов с мемуарами и письмами.
К неравнодушному обсуждению идей «философа реакционной романтики», по выражению Бердяева[67], Сергей Фудель много раз обращался в будущем. Вслед за отцом, он признавал правду Леонтьева в обличении обреченной на вырождение «европейской мещанской демократии и цивилизации», но трагедию мыслителя видел в неспособности найти путь к духовному преображению общества. Исторический пессимизм завел Леонтьева в «какой‑то тупик и мышления, и жизни»[68]. Причину Сергей Фудель усматривал в рационалистическом нечувствии тайны Церкви, в неспособности откликнуться на бездонную глубину Божественной Любви, «в которой рождается все, что есть благого, истинного и красивого в мире». «Евангелия мы не найдем у Леонтьева.<…>И к отцу моему он, наверно, потому так и тянулся, что в нем он осознал<…>дух евангельский, которого так недоставало его мыслям, его сознанию»[69].
Искажением христианства, незнанием его азбуки Сергей Фудель считал попытки Леонтьева подменить любовь страхом или послушанием. И в этом отношении он порой ставил отцовского друга на одну доску с Ферапонтом из «Братьев Карамазовых» Достоевского. В ответ на леонтьевскую критику так называемого «розового христианства» Достоевского, якобы оторвавшегося от святоотеческих корней, Фудель приводил излюбленные слова Отцов Церкви: «Только те знают, что значит веровать в Бога, которые любят Его» (Блаженный Августин). «Начало и конец всякой добродетели — любовь» (святой Иоанн Златоуст)[70].
Обширная антология «Путь Отцов», над которой С. И. Фудель трудился долгие годы, станет апологией напоенного светом и радостью пасхального христианства, как бы отповедью на то угрюмое представление, которое Леонтьев пытался дать своим читателям о православной аскетике, «очень недостаточно зная ее и выбирая из ее сложного контекста только то, что ему было понятно — послушание, дисциплину, чиноначалие, страх»[71].
«Леонтьев бесплоден для религиозного познания»[72] — таков суровый приговор, вынесенный в одной из последних работ Фуделя. Прямо противоположным было впечатление Сергея от знакомства с о. Павлом Флоренским, другим прославленным другом его отца.
Первая встреча состоялась, когда Сереже было одиннадцать или двенадцать лет. Отец взял его с собой, поехав к Флоренскому в Сергиев Посад. Мальчик притомился во время долгой беседы двух священников «о какой‑то евгенике, потом о Бердяеве». Запомнился стол, освещенный керосиновой лампой, за ужином красное вино в стаканчиках, особенный в своем роде «строгий обиход» дома Флоренских… «что‑то не от нашей истории». А потом — дорога в гостиницу Троицкой лавры, «снега и тишина той, такой далекой теперь России», да услышанный сквозь дрему на ходу обрывок разговора взрослых о символике цвета на иконах Богоматери. Едва ли смысл его той ночью был внятен для ребенка. Но семь лет спустя, когда открыли реставрированную «Троицу» преподобного Андрея Рублева и «тихие краски божественного творения засияли миру огнями Невечернего света, света божественного Триединства», юноша вспомнил этот разговор «как ночное предобручение, как напутствие радости на всю жизнь»[73].
Еще более значительной оказалась для Сергея встреча с богословской мыслью Флоренского после выхода в 1914 году его знаменитой книги «Столп и утверждение истины». Удивительными словами Сергей Фудель передавал свое тогдашнее впечатление от первого знакомства с ней: «“Начинается весна, — говорили мы себе. — Церковь и есть эта вечная Весна. Теперь на всю жизнь все ясно”.<…>Через семь печатей ученого труда мы вдыхали благоухание Церкви. Нам открылась небесная лазурь богосознания под темными и такими родными сводами старого храма. Конечно, мы получили Церковь с детства, с того времени, когда с матерью и отцом шли в ночь Великой субботы со свечами, погребая тело Христово. С тех самых пор мы узнали, что на земле живет“ Песнь песней”. Но потом были годы рассеяния и забвения, и Флоренский сумел как‑то напомнить эту субботнюю ночь»[74].
Отец Иосиф не выражал своих оценок столь восторженно, но, как вспоминает Сергей, и ему книга Флоренского помогла освободиться от пережитого в те годы душевного кризиса, связанного с разочарованием в прежней вере в высокое историческое призвание русского народа как хранителя Православия. «Я хорошо помню какую‑то особенно радостную улыбку отца, когда он говорил о нем или когда при нем произносилось его имя»[75].
Вот еще одна попытка Сергея Фуделя передать, что значило для него и его молодых друзей вхождение в мир богословской мысли отца Павла: «Стены Успенского собора в Лавре имеют больше метра толщины. Внутри круга мышления Флоренского люди ощутили себя в такой же безопасности, как за такими стенами.<…>За его учеными словами всегда ощущалась простая и понятная сила, созидающая жизнь, — сила, ведущая в жизнь вечную»[76].
Любовь к Богу и любовь к миру Божию, верность церковноаскетической традиции и увлечение пестрым многообразием культурной среды боролись в душе молодого Сергея. Флоренский как никто другой из встреченных им в жизни людей помог преодолеть это противоречие. «Ум наконец нашел свою потерянную родину, то теплейшее место, где должно быть его стояние перед Богом. Мысль оказалась живущей в какой‑то клети сердца, где в углу, перед иконой Спаса, горит лампада Утешителя.<…>Здесь мысль, восходя на крест подвига воцерковления, охватывала все благое, что было в мире, как свое, как принадлежащее Премудрости Божией, Богу — Творцу и твари, и мысли. Стало понятно, что борьба за крест есть борьба не только за личное спасение,<…>но и борьба за любимую землю человечества, спасаемую и освящаемую благодатью»[77]. Флоренский сумел привнести в интеллектуальную жизнь предреволюционного времени как будто забытое и подавленное мертвыми томами семинарских учебников ощущение достоверности религиозного опыта, «озарение святых средних веков», легко и радостно охватывавшее душу. Апостолы и подвижники, тайнозрители откровений и творцы древних икон, явившие в красках сокровенное богопознание, казались собеседниками этого человека, погруженного в «тишину слушания вечности»[78].
Михаил Александрович Новоселов, строгий ревнитель чистоты Православия, в разговоре с отцом Иосифом Фуделем однажды выразил сомнение в церковной ценности трудов Флоренского.
— Как вы можете так говорить! Отец Павел открыл нам Церковь, — возразил семнадцатилетний Сергей.
Седой и длиннобородый «Авва», как полушутя называли Новоселова друзья, посмотрел на юношу с удивлением, сменившимся смущенной улыбкой; наконец, на его лице отразилось и явное одобрение: «Точно он только и ждал этого моего молодого протеста»[79], —вспоминал Сергей Фудель полвека спустя.
Общение Сергея с Флоренским продолжалось и после смерти отца Иосифа. Летом 1918 года Сергей Фудель принимал деятельное участие в организации курса лекций отца Павла о философии культа в переполненных аудиториях гимназии на Остоженке, слушал его беседы в московских храмах, в 1921 году посещал его лекции в возобновившей ненадолго свою деятельность и кочующей с места на место Московской духовной академии. Флоренский с терпеливым смирением выслушивал и комментировал литературные проекты своего молодого друга.
Их разлучил арест Сергея. Тем временем побывал в заключении и отец Павел. После долгого перерыва последний раз на земле они увиделись в начале 30–х годов. Флоренский стоял уже далеко от активного участия в церковной жизни и погрузился в инженерную работу; в момент встречи он был занят способами электрозапайки консервных банок. Разговор, однако, шел именно о Церкви, о захлестывающей ее стихии мира сего, о бессилии догматической веры, не обретающей воплощения в жизни.