Александр Беляев - Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1
Во все время возведения укреплений в Ош-Унгуре тут производились обычные малые экспедиции в лес за дровами, на фуражировку и почти всегда с ничтожной перестрелкой. Помню, что в одной из них мы срезали себе для чубуков несколько молодых черешен. Но главное нападение Шамиля там состояло в пушке нашей (сброшенной с кручи в Ичкерийскую экспедицию), которую он ежедневно вывозил на высоту и стрелял по лагерю. Конечно, большого вреда он не причинял, но все же высылались части войск, которых чеченцы не дожидались, тотчас вывозили пушку в лесную чашу и, вероятно, отлично запрятывали ее, так как поиски за ней были безуспешны.
Однажды был отдан приказ нашему полку приготовиться к ночной экспедиции. Князю Лобанову-Ростовскому был поручен летучий отряд, с которым он делал разведки в разные стороны Чечни. Не знаю и не помню — от него или лазутчиков получено было сведение, что в эту ночь 2000 человек конных черкесов отправились в хищнический набег с целью отбить скот в некоторых мирных аулах. С наступлением темноты отряд выступил. Ночь была так темна, что с трудом можно было различить один другого. Запрещено было курение, высекание огня, стук ружей; колеса у орудийных лафетов были подвязаны холстом, чтоб не производить стука, — словом, были употреблены все предосторожности, чтобы внезапно накрыть партию хищников. В одной какой-то канаве или яме, помню, моя лошадь опустилась и затем с усилием поднялась на высоту, так что я едва не свалился и порядком струсил; упади я с лошади и убеги она — я в этой тьме и этой пустыне, конечно, погиб бы бесследно. Долго таким образом мы шли, но ничего не было слышно, — буквально царствовала могильная тишина. По временам подъезжали верховые, передавая что-то шепотом начальству, и снова исчезали во мраке.
Наконец, после нескольких часов движения, начался на востоке бледный просвет зари, отряд вошел в лес, в глубине которого был сделан привал и по деревьям рассажены часовые для наблюдения во все стороны. Уже совсем рассвело, как двинулись далее с такой же тишиной, а на втором привале, когда только что стали закусывать у Роберта Карловича Фрейтага сыром, пирожками, как с деревьев часовые дали знать, что показалась партия. Тотчас все поднялось и бросилось в ту сторону, где она показалась. Выйдя из леса на большую поляну, увидели выстроенную партию в две тысячи человек конных со значками. Фрейтаг ехал впереди, заставляя солдат, навьюченных порядком, бежать бегом довольно большое расстояние, так что изнемогавшие солдаты глухо ворчали, и как только было пущено несколько гранат одна за другою, из которых несколько попало, в их рядах произошло колебание. Затем по мере приближения отряда и орудий они вдруг все на рысях пустились к речке, не помню названия, где и предположено было их захватить; но они уже не стали переправляться тут, а поискали далее другого брода и спаслись, не успевши сделать предположенного хищничества благодаря своевременному выступлению отряда. Конных милиционеров у нас было человек 60, и они, конечно, ничего не могли сделать с такой сильной партией, которая и рассеялась по лесу; а как пеший конному не товарищ, то нашему пехотному отряду оставалось в скучившуюся беспорядочную массу посылать гранаты и ядра, а в бывших на ближайшей дистанции — и картечь, так что их покушение обошлось им недешево.
Возвратившись в крепость, мы еще простояли в Ош-Унгуре до самой поздней осени; когда же начались порядочные утренники, то ночи становились довольно беспокойны, спать было холодно, а утренний чай пили под заледеневшими полями палатки. 19 ноября отряд, по окончании работ, тронулся на зимние квартиры и переправился на эту сторону Терека. Мы возвращались вместе с нашим милейшим доктором Павлом Ивановичем, который в одном казачьем домике велел хозяйке принесть квасу, луку, так как у нее более ничего не было, и накрошивши пропасть хлеба и луку в квас и крепко посоливши, мы весьма усердно занялись этой импровизированной окрошкой, в которой собственно всю сущность после хлеба составлял лук в огромном количестве. Ночевали мы в станице Червленной, бывшей в 7 верстах от переправы, откуда и уехали в станицу Наур, где зимовали.
Глава XXII. Наур
В станице Наур мы проводили все время, свободное от экспедиций. Здесь же я захватил лихорадку, которая с перемежками продолжалась целый год. Наур есть для нас место самых приятных воспоминаний. Тут мы сошлись с несколькими семействами, которых доброта, радушие и искренняя приязнь к нам составляли нашу истинную отраду. Одно семейство, постоянно тут жившее, состояло из вдовы прежнего полкового командира Настасьи Ивановны Найденовой с дочерьми, из коих старшая была вдовой, а младшая замужем за майором, или войсковым старшиной, Алексеем Петровичем Баскаковым. Елизавета Ивановна, жена его, была очень молодая, очень хорошенькая, умненькая и образованная дамочка; всегда веселая, милая, она оживляла своим умом и приятностью тесный кружок у них бывавших постоянных жителей Наура. Несмотря на свой милый, веселый характер, она была страдалица из-за боевого положения ее мужа, постоянно отправлявшегося в экспедиции с казаками и часто весьма опасные. "Какая это жизнь, — говорила она, — когда любящая жена должна каждый день ожидать роковой вести о муже". Тогда еще не было свободного перехода из казачьего сословия, и потому никуда нельзя было перейти. Помню, как однажды во время горячего дела под Внезапной, куда подступил Шамиль и куда был собран налегке отряд, где был Алексей Петрович, ее муж, мы пошли с нею и другими знакомыми гулять и, вышедши за станицу, вдруг увидели повозки с ранеными, направляющимися в госпиталь. Помню, как она побледнела и зашаталась и тогда только успокоилась, когда мы, расспросивши раненых, могли передать ей, что муж ее жив, здоров и скоро возвратится; когда же не было опасности, она считала себя совершенно счастливой и предавалась всей веселости своего милого характера.
Старшая сестра ее была уже пожилая дама, очень умная и приятная, но при своей милой оживленной сестре, конечно, не выдавалась. Старушка мать ее, как все старики и старушки, жила воспоминаниями о минувшем. Почти каждый вечер собиралось наше маленькое общество или у них, или у Венеровских. У Найденовых часто бывал полковой командир этого полка, у которого по временам живал граф Штейнбок, товарищ его по Оранскому гусарскому полку, также бывавший у них, Дмитрий Петрович Фредрикс и другие. Часто бывал разговор очень оживленный и интересный, но вот подсаживается ко мне старушка-мать и, не обращая внимания на то, что в разговоре участвовал и я, начинает рассказ об Анапе, где стоял полк, в котором был ее муж, о танцах и веселостях того времени, о том, как блистала на балах ее Сашенька, тогда еще молодая девушка, при чем она прибавляла: "Она ведь тогда была хороша: белая, полная, румяная и как она носилась в вальсе, и как все военные, там стоявшие, перебивали ее друг у друга". Таким образом слух мой должен был двоиться: из вежливости слушая ее, а в разговоре участвовать отрывочными фразами.
Что за гостеприимная и милая была эта семья Найденовых! С каким приятным чувством, бывало, идешь к ним, а вечером уходишь от них всегда провожаемый сердечным и приветливым "До свидания", и это ежедневно.
Это семейство было счастливое семейство. Потом и оно было поражено горем. Другое тут жившее было семейство Венеровских, состоявшее из Олимпиады Ивановны, молодой прелестной вдовы только что убитого в экспедиции кавказского героя, командира соседнего Гребенского полка; из 70-летней старушки, матери его, Татьяны Афанасьевны, и сестры его Веры Антоновны. Это было несчастное семейство, и их несчастие-то и сблизило нас с ним. Муж Олимпиады Ивановны, Лев Антонович, был из числа тех кавказских героев и наездников, которых ничто не могло удержать, если где предстояла опасность: ни ласки, ни просьбы, ни слезы прелестной жены. Эта отвага доходила у него до безрассудства. При первом ударе набатного колокола, возвещавшем о появлении неприятеля, он уже был на коне, всегда оседланном и готовом, и, не дожидаясь конвоя, ни очередных сотен, скакавших за ним, он один бросался в ту сторону, где появлялся неприятель. В одной из таких экспедиций он и был убит. Удар для семьи был действительно ужасен. Когда получено было роковое известие, молодая вдова его упала в обморок, и такой обморок, что лежала без признаков жизни более полусуток, так что думали, не последует ли и она за ним. Сестра его в своей скорби была даже страшна; она стояла, как истукан, при его гробе, с неподвижно устремленными на покойного глазами, не шевеля ни одним членом, не произнеся ни одного слова, в гробовом молчании. Подобная страшная скорбь была вторая, какую мне случилось видеть во всю мою жизнь. Первая подобная скорбь без слез, без движения, подобие живой статуи, была скорбь Никиты Михайловича Муравьева (декабриста) при смерти его жены в читинском заключении, Александры Григорьевны, рожденной графини Чернышевой, умершей родами. Старушка мать убитого, по-прежнему, обычному в старину, изъявлению скорби, вопила, призывая к жизни любимое детище; стон ее проникал в сердце и не было возможности удержать слез при виде этой страшной скорби.