Станислав Куняев - Жрецы и жертвы Холокоста
Помнится мне, если я не ошибаюсь, что израильские мстители из Моссада где-то выследили его и убили через несколько лет после этого триумфа.
Через несколько дней мы взяли с собой Муина и вместе с переводчиком из посольства поехали на развалины некогда цветущего сирийского города Кунейтры, взорванного израильскими солдатами, когда они в 1974 году в ярости покидали завоеванные сирийские земли и уходили на Голанские высоты, которые, как два покатых верблюжьих горба, виднелись на горизонте.
Мы бродили по развалинам некогда цветущего города, по исковерканным взрывами бетонным плитам, перешагивали через изогнутые ржавые клубки железной арматуры, в суеверном молчанье созерцали кладбища с поваленными и раздробленными стелами, увенчанными крестами и полумесяцами. Разрушенный город, как и положено безлюдным руинам, зарастал дикой колючей травой, повиликой, жестким кустарником с глянцевыми листьями, от развалин, усыпанных лепестками цветущих яблонь, исходил запах сладкого тлена, и я вспоминал фильм об индийской гробнице, который увидел в Калуге еще во время войны и в котором меня поразили не столько приключения героев, сколько картины зарастающих тропическими лианами улиц древнего обезлюженного города. По черным базальтовым камням, из которых в Кунейтре были сложены стоявшие рядом друг с другом мечеть и христианская церковь, извиваясь своими изящными телами, носились юркие ящерицы. Время от времени, испуганные нами, с коротким шипеньем черные змейки срывались с солнцепека и ускользали в каменные щели, ввинчивались в спасительные трещины. Сирийские юноши и девушки, приехавшие поглядеть на развалины домов, где они еще недавно жили, останавливались у развалин, заходили в оскверненные мечети, в обезображенные дворы, присаживались отдохнуть в тени цветущих каштанов. Юноши были в черных брюках и белых рубашках, а девушки в синих и красных платьях. Все черноволосые, смуглые, изящные, словно выточенные статуэтки.
Алим Кешоков нагнулся, разгреб носком ботинка груду щебня и вытащил из-под него какие-то бумажные обрывки.
— Станислав, смотри, да это же страницы Библии.
Муин взял у него из рук обугленный листок плотной бумаги и прочитал несколько слов, которые пересказал переводчик:
— “И города разрушили, и на всякий лучший участок в поле бросили каждый по камню и закидали его; и все протоки вод запрудили и все дерева лучшие срубили, так что оставались только каменья в Кир-Харешете”.
— Это об израильтянах, — сказал Муин. — Четвертая книга Царств.
Ветерок, налетевший с ливанских гор, протянувшихся в сиреневой дымке
белой снеговой линией, освежил наши лица, мы зашли в ограду христианской церкви, выбрали под платанами тенистый пятачок и присели передохнуть. Я заглянул в церковь сквозь ржавую решетку. Увидел разбитый иконостас, поваленные каменные подсвечники, выщербленные взрывами плиты. Муин волновался. Он многое хотел рассказать нам, потому что недавно вышел с последними защитниками Бейрута из осажденного и разбитого израильской солдатней города, с автоматом в руках. С его ладоней еще не сошли пятна от оружейной стали. Рядом с ним делила все тяготы партизанской жизни его дочь — медсестра, перевязывавшая раны палестинцам. Он просто задыхался от жажды рассказать нам о последних днях бейрутских боев, и когда мы присели в тени и выпили по глотку коньяку из фляжки, предусмотрительно захваченной в путь Кешоковым, Муин посмотрел на нас своими громадными лошадиными глазами и начал читать стихи. Позже я перевел их. Стихи были о том, как он и его бывший знакомый израильтянин Даниэль стали врагами.
Даниэль,
вспоминаю, как ты крался по палубе,
как лицо твое прожектора вырывали из тьмы.
Ты мальчишкою крался в окрестностях Хайфы,
убежав из Освенцима на палестинскую землю.
Палестина одела тебя
лепестками трепещущих лилий
и листьями древних олив.
Чем же ты отплатил Палестине?
Пулей в сердце оливы.
Ты возжег не светильники из масла, а пламя пожара,
ты не шляпу надел из соломы,
а железную каску…
Спасаясь от Холокоста, Даниэль, подобно палачу палестинского народа Менахему Бегину, убежал в Палестину.
Стихотворенье заканчивалось строками, которые до сих пор можно считать заново написанными после каждого нового всплеска палестинского сопротивления:
Ты на древнем Синае,
иль на Сирийских высотах,
или на улице Газы
будешь ждать свою смерть за мешками с песком
или за корпусом танка…
Кабардинец Кешоков, несмотря на свои шестьдесят лет, выглядел молодцом. У него была легкая кавалерийская походка, седая голова и хорошая память.
— Где война, там и поэты, — сказал он. — Палестинские воюют за свою землю. Израильские — за свою.
Мы хлебнули еще по глотку, и Алим задумался, глядя на снеговые очертания ливанских гор. Порывы ветра, летящие с их вершин, обволакивали нас тонкими запахами цветущих роз, лепестки которых, слегка привядшие, подсохли, полегчали и, когда веянье ветра усиливалось, шевелились и подползали душистыми ручейками к черным, начищенным ботинкам Кешокова. А я глядел на него и представлял себе, каким он был сорок лет тому назад, черноволосый юноша в черкеске с газырями, а может быть, в простой офицерской гимнастерке, в мягких сапогах со шпорами, с автоматом через плечо, с бесшумной походкой охотника и кавалериста.
В той же Кунейтре пред тем, как возвратиться в Дамаск, я спросил Муина Бсису:
— Какая у тебя сокровенная мечта в жизни?
Он ответил не задумываясь:
— Чтобы меня похоронили в родной земле, в независимой и свободной Палестине!
Но не дожил Муин до создания независимой Палестны. И до своей мечты — быть похороненным в родной земле. Он умер в изгнании, в одной из лондонских гостиниц, где жил под чужим именем с тунисским паспортом. И лишь одна из английских газет в хронике событий кратко сообщила о том, что в таком-то отеле в 207-м номере было найдено тело какого-то “тунийца”. На стене его комнаты был приколот кнопками портрет Че Гевары.
А у меня после моих скитаний по Ближнему Востоку постепенно сложился цикл стихотворений, в котором я попытался понять, почему восточноевропейские жертвы Холокоста, поселившись в Палестине, переродились в беспощадных колонизаторов и строителей “нового мирового порядка”. И конечно же, все мои чувства, которые в Польше были обращены к ним, в Ханаане я отдал соплеменникам Муина Бсису.
Некоторые из этих стихотворений я включал в свои книги 70—80-х годов. Но, собранные вместе с неопубликованными в один цикл, они обретают иную жизнь, особенно в наше время.
1
Под небом пустынного края,
известном из Книг Бытия,
я слушал, как, в море впадая,
шумит Иордана струя.
Здесь каменной соли навалом,
здесь почва, как соль, солона,
здесь стала от слез минералом
несчастного Лота жена…
Тяжелое Мертвое море
насыщено солью насквозь —
в него палестинское горе
соляным раствором влилось.
Вода Иордана струится,
уходит под взорванный мост —
сомкнулись река и граница,
железный шлагбаум и пост.
Здесь наземь слетела косынка,
когда, у себя за спиной
оставив свой дом, палестинка
застыла, как столп соляной.
Здесь выжжены мирные нивы
на том и другом берегу,
и только плакучие ивы
цветут, как на русском лугу.
Родная земля
Но ложимся в нее и становимся ею,
Оттого и зовем так свободно — своею.
Анна Ахматова
Когда-то племя бросило отчизну,
Ее пустыни, реки и холмы,
Чтобы о ней веками править тризну,
О ней глядеть несбыточные сны.
Но что же делать, если не хватило
У предков силы Родину спасти
Иль мужества со славой лечь в могилы,
Иную жизнь в легендах обрести?
Кто виноват, что не ушли в подполье
В печальном приснопамятном году,
Что, зубы стиснув, не перемололи,
Как наша Русь, железную орду?
Кто виноват, что в грустных униженьях