Марио Варгас Льоса - Сон кельта. Документальный роман
Тем не менее за неделю уличных боев выяснилось, что не все дублинцы исполнены героического воодушевления и солидарности. Монах-капуцин был свидетелем того, как бродяги, уголовники или просто городская беднота разбивали и грабили лавки и магазины на Сэквилл-стрит и других центральных улицах: эти бесчинства поставили в трудное положение руководителей ИРБ, „волонтеров“ и Гражданской армии, не предвидевших, что восстание может привести и к таким последствиям — побочным и преступным. В иных случаях мятежники пытались препятствовать разгрому гостиниц и выстрелами в воздух разгоняли толпу и отстояли, например, отель „Грешэм“, но порой, когда она прорывалась к фешенебельным магазинам, — отступали, растерявшись и дрогнув от ярости этих изголодавшихся, обездоленных людей, чьи интересы они, как им казалось, и защищают.
Однако на улицах Дублина происходили столкновения не только с уголовниками. Обезумевшие от горя, отчаянья и ярости, жены, сестры, матери и дочери тех полицейских или солдат, кто был ранен или убит во время восстания, сбивались в довольно многочисленные группы и нападали на мятежников. Иногда с бранью и проклятиями бросались на баррикады, швыряли камни в ее защитников, плевали в них, называли убийцами. И едва ли не самым тяжким испытанием для человека, полагавшего, будто он отстаивает истину, добро и справедливость, было убедиться, что на него нападают не цепные псы империи, не солдаты британской армии, а его же соотечественницы, ослепленные страданием простые ирландки, которые видят в нем не освободителя отчизны, а убийцу близких и дорогих им людей, единственно в том и виноватых, что пошли служить в армию или в полицию ради куска хлеба, как делывали бедняки во все времена.
— Мир не делится на черное и белое, мой дорогой, — сказала Элис. — Даже в таком святом деле. Даже здесь появляются оттенки, и серая пелена покрывает все.
Роджер кивнул. То, о чем говорила Элис, имело к нему самое прямое отношение. Как бы ни был человек предусмотрителен, как бы тщательно ни рассчитывал свои шаги, жизнь неизменно оказывается сложнее и опрокидывает любые расчеты, заменяя умозрительные схемы противоречивой, смутной, неопределенной действительностью. И не он ли сам — наглядный, ходячий пример этой зыблющейся двойственности? Его следователи — Реджинальд Холл и Бэзил Томсон — не сомневались, что он прибыл из Германии, чтобы возглавить восстание, меж тем как истинные его руководители до последней минуты скрывали от Кейсмента дату выступления, ибо знали его мнение по этому поводу: поднимать восстание, не согласовав его с действиями германских войск, — безумие. О чем тут еще говорить после такого?
Что будет теперь с националистами? Их лучшие бойцы погибли в уличных сражениях, казнены, брошены в тюрьмы. Чтобы восстановить это движение, потребуется много лет. Немцы, на которых возлагалось столько надежд, устранились. Годы самопожертвенных усилий во имя Ирландии пошли прахом. А сам он сидит в камере британской тюрьмы и ждет ответа на прошение о помиловании, в котором ему, судя по всему, будет отказано. И разве не лучше было бы сложить голову в уличных боях вместе с этими поэтами и мистиками, посылая и получая пули? Тогда его гибель обрела бы ясный и непреложный смысл, избавила бы от позорной смерти в петле, уготованной ему, как заурядному преступнику. „Поэты и мистики“. Да, именно так было, так они и вели себя, выбрав центром восстания не какие-нибудь армейские казармы или Дублинский замок, цитадель колониальной администрации, но здание почтамта, недавно перестроенное. И это был выбор не политиков и не военных, но цивилизованных граждан. Они ставили себе целью не столько разгромить британских солдат, сколько завоевать сердца своих соотечественников. Не об этом ли с предельной ясностью высказывался Джозеф Планкетт во время дискуссий в Берлине? Поэты и мистики жаждали принять мученичество, чтобы потрясти, пробудить от спячки огромные множества людей, веривших, подобно Джону Редмонду, что Британская империя сама, по доброй воле, мирным путем, дарует Ирландии свободу. Поэты и мистики оказались провидцами или наивными простаками?
Он вздохнул, и Элис ласково похлопала его по руке:
— Тебя печалит и волнует, когда мы говорим об этом, да, Роджер?
— Да, Элис. Печалит и волнует. Порою я впадаю в неимоверную ярость, когда вспоминаю все, что они сделали. А иногда — завидую им всей душой и восхищаюсь ими безмерно.
— По правде сказать, я могу думать только об этом. И о том, как мне не хватает тебя, Роджер, — произнесла она, снова беря его за руку. — Твой ум, твоя зоркость помогали мне различать свет во всем этом мраке. И знаешь ли что?.. Не сейчас, но по прошествии времени из всего этого что-нибудь да получится. Есть приметы и признаки.
Роджер кивнул, не вполне понимая, что она имеет в виду.
— Уже сейчас число сторонников Джона Редмонда по всей стране убывает, — добавила Элис. — Прежде мы были в меньшинстве, а теперь большая часть ирландского народа склоняется на нашу сторону. Это покажется тебе невероятным, но так оно и есть. Расстрелы, военно-полевые суды, высылки сыграли нам на руку.
Роджер заметил, как смотритель, стоявший к ним спиной, пошевелился, словно желая обернуться и приказать, чтобы прекратили. Но не сделал этого. Элис была теперь настроена более оптимистично. По ее мнению, Пирс и Планкетт не так уж безнадежно заплутали. Потому что по всей Ирландии с каждым днем множится число стихийных манифестаций: на улицах, в церквях, в профсоюзных центрах, в клубах люди с горячей симпатией высказываются о мучениках, расстрелянных на месте или приговоренных к долгим срокам тюремного заключения, и пышут злобой к полиции и солдатам британской армии. Враждебность жителей, набрасывавшихся на них с бранью и оскорблениями, приняла такой размах, что военный губернатор Дублина запретил солдатам появляться на улице в одиночку, приказал удвоить патрули, а в увольнении носить только гражданскую одежду.
По словам Элис, самые разительные перемены произошли в католической церкви. Иерархи и большинство клириков всегда склонялись к мирным, ненасильственным, постепенным шагам, больше тяготея к „гомрулю“, к методам Джона Редмонда и его сторонников из Ирландской парламентской партии, нежели к радикальным сепаратистам „Шинн Фейна“, „Гэльской лиги“, ИРБ и „волонтерам“. После Пасхального восстания все изменилось. Быть может, дело было в том, что за неделю боев восставшие показали себя истинно и пылко верующими. Священники, и среди них — брат Остин, свидетельствовали единодушно: на баррикадах и в захваченных домах, превращенных в опорные пункты, служились мессы, люди исповедовались и причащались, и многие просили благословения перед тем, как открыть огонь. Повсюду неукоснительно и свято соблюдался сухой закон, введенный руководителями восстания. Когда случалось затишье, бойцы преклоняли колени, молились вслух по четкам. Ни один из осужденных на казнь, включая Джеймса Коннолли, заявлявшего о своих социалистических взглядах и слывшего атеистом, не преминул попросить у священника духовное напутствие, прежде чем стать к стенке. Израненного, окровавленного Конноли, сидящего в инвалидном кресле, расстреляли после того, как он приложился к распятию, протянутому ему капелланом. Весь май в Ирландии служили поминальные мессы по мученикам Страстной недели. Каждое воскресенье по окончании службы пастыри в своих проповедях призывали прихожан молиться за души патриотов, расстрелянных британской армией и тайно зарытых где-то. Сэр Джон Максуэлл заявил по этому поводу официальный протест, но епископ О'Дуайер не стал оправдываться, а заступился за своих клириков и сам обвинил генерала, что тот установил „военную диктатуру“ и поступает не по-христиански, устраивая массовые расправы и отказываясь выдавать семьям тела казненных. Британцы, поступая по законам военного времени, хоронили расстрелянных тайно, потому что желали избежать паломничества на их могилы, и ярость, вызванная этими действиями, охватывала даже те слои общества, которые никогда прежде не питали симпатий к радикалам-республиканцам.
— И в итоге паписты с каждым днем обретают все больший вес, а наше влияние сжимается, как шагреневая кожа в романе Бальзака. Осталось только и нам с тобой, националистам, исповедующим англиканскую веру, обратиться в католичество, — шутя сказала Элис.
— Я, в сущности, так уже сделал, — ответил Роджер. — И политика тут оказалась ни при чем.
— Нет, от меня этого шага ждать не следует. Не забывай, мой отец был пастором. Что ж, я не удивлена — этого следовало ожидать. Помнишь, как на моих „вторниках“ мы подшучивали над тобой?
— Как можно забыть эти вечера в твоем доме? — со вздохом ответил Роджер. — Я кое-что хочу рассказать тебе. Знаешь, у меня теперь много времени для размышлений, и вот я решил подвести баланс — вспомнить, где и когда я был счастлив по-настоящему? И понял — на „вторниках“ в твоем доме на Гроувнор-роуд, дорогая моя Элис. Никогда прежде не говорил тебе об этом, но всякий раз выходил оттуда, как будто осененный благодатью. Почти в экстазе. Просветленный и радостный. Примиренный с жизнью. И думал: „Какая жалость, что я не получил образования, не окончил университет“. Когда слушал тебя и твоих гостей, неизменно чувствовал, что безмерно далек от культуры — примерно как дикари в Конго или в Амазонии.