Ирина Врубель-Голубкина - Разговоры в зеркале
И.В. – Г.: Почему это происходит?
Н.Х.: Это требует адской текстологической работы, кроме меня ее никто не в силах сделать. Я работаю над этим много лет, но мне не дали возможности издать. Издательства не шли на мои условия, хотели издать что-то для читателя, а я хотел, чтобы вся моя текстологическая работа была видна. У меня готова вся хлебниковская текстология. Вы видите все эти папки – это все хлебниковская текстология. Не установлены правильные тексты, текстологическая работа требует громадного знания материала. Но я боюсь, что мне не суждено это увидеть изданным. «Хлебников, он такой сложный, в нем есть всё», – сказал мне Мандельштам, прощаясь, когда он уезжал от меня в последний дом отдыха, где его арестовали. Я ему тогда дал почитать том Хлебникова. Потом, в 60-х годах, мне попалась книга Веберна о Бахе, где он сказал: «В Бахе есть всё». Это, конечно, разобщено во времени, но правильно.
И.В. – Г.: Тогда были такие духовные величины, как Хлебников, Маяковский, Пастернак. Как произошло, что взяли Ахматову, эту прекрасную эстетическую камерную поэтессу, и канонизировали ее?
Н.Х.: Но она все-таки большой поэт, хотя я ее не люблю. Когда мы с ней познакомились и подружились, она мне сказала: «Я всегда мечтала дружить с человеком, который не любит моих стихов».
А потом эта наша любовь к классикам, юбилярное литературоведение, канонизация – это возникло только в наше время, раньше такого не было. Наука тоже подгоняется. Юбилеи, симпозиумы, книги издаются. Создают такой Олимп культуры. И характерно то, что это в период страшного одичания, – раньше так с культурой не возились. А Мандельштам – камерный поэт, его называют великим не по чину. Он гениальный человек, но не великий поэт. Признак великого поэта – диапазон, которым Мандельштам не обладал. Хлебников и Маяковский – вот великие поэты.
И.В. – Г.: Но канонизировали именно Мандельштама?
Н.Х.: Да. Называют великим поэтом совершенно не по чину, я бы сказал. Он гениальный человек был, но поэт камерный, мало написавший, вроде Тютчева. Уже Фет больше написал. Американцы сделали из него Брокгауза и Ефрона, четыре тома, пять томов и тут хотят это воспроизводить – он весь помещается в одном не очень большом томе.
Я вообще против учреждения обществ памяти Малевича, Хлебникова, Мандельштама и других – это спекуляция, учредители хотят объездить мир, а Малевич и Хлебников обойдутся без них, их прославлять не надо.
И.В. – Г.: Вы долго общались с Мандельштамом?
Н.Х.: О да, он потом жил у меня довольно долго в Марьиной Роще. Мы с 1928 года много общались, но так как у меня эта история с этой мадамой произошла довольно мерзкая, то я ничего не хочу об этом говорить на магнитофон, это для меня тема не очень приятная.
И.В. – Г.: Как повлияла на современную русскую литературу и культуру реанимация произведений и авторов, которые исчезли насильственным путем или ушли в эмиграцию?
Н.Х.: Что значит возвратить? Для чего возвращать – чтобы ознакомиться? Та интеллигенция, которая как-то выжила, и так все знала. В этом массовом возвращении есть какая-то глупость – в каждой пошлой статье, например, теперь цитируют Бердяева, которого после этого читать можно перестать. А Бахтин, без которого ни одна глупейшая статья теперь не обходится. Набокова у нас раздули без всякой пропорции. Он ничего общего с Россией не имеет, в послесловии к «Приглашению на казнь» он ругает русский язык. Зачем ругать свой родной язык, чтобы возвеличивать чужой? В том же послесловии он говорит, что он не читал Кафку (значит, читал), только до Кафки ему, как до неба, тот великий, а вы прочтите стихи Набокова – это же графомания и бездарность. Конец «Приглашения на казнь» Набоков украл у Платонова из «Епифанских шлюзов», там с гомосексуализмом и вообще. Но это и у Платонова плохо, портит ему всю вещь, вот Набоков и полакомился.
И.В. – Г.: Каково место Платонова в современной литературе?
Н.Х.: Ну, его знали и раньше. Я эту прозу читать не могу, там слишком много суемудрия, «естественного мыслителя» слишком много. Но человек он был замечательный и мудрый. Я виделся с ним только один раз у своего приятеля писателя Фраермана. Платонов пришел туда, они вместе какую-то халтурную пьеску написали. Ему нечего было есть, он был в полном загоне. Мы перекинулись несколькими словами, и вдруг он сказал: «Давайте выставим Рувима и будем с вами водку пить». Он открыл дверь и вытолкнул на площадку Рувима, который ушел. Мы пили водку и разговаривали о Евангелии. Он мне сказал, что хочет написать рассказ о мальчике-абиссинце, предке Пушкина. Когда его увозили, то сестра этого Ганнибала долго плыла за кораблем – такая черная русалка, – это его поразило. А я ему сказал, что об этом же Тынянов хотел написать, он очень удивился – такое совпадение. О Платонове всегда легенды рассказывали. Мне он очень понравился, человек он был очень незаурядный. Я был свидетелем одной сцены в редакции журнала «Литературный критик», который тогда был либеральным, и Платонов писал для него статьи под псевдонимом Человеков. Был такой мутный аферист Дмитриев, принадлежал даже к молодым опоязовцам, собирал, кажется, автографы, потом был в ссылке одно время, потом сгинул, исчез, как привидение. Так Дмитриев рассказал, что он встретил Платонова и тот ему жаловался, что не может писать, что его не печатают, и это было рассказано в присутствии Платонова, который вышел в другую комнату и сказал, что он никогда не видел этого человека и не знаком с ним, и того с позором выгнали.
И.В. – Г.: А вы работали с Крученых?
Н.Х.: Мы дружили сорок лет, бесконечно ссорились и не могли расстаться друг с другом. Очень дружили.
В Италии вышел сборник, где я напечатал воспоминания приятельницы Крученыха Ольги Николаевны Ситницкой. Она передала мне свои воспоминания, чтобы я когда-нибудь их напечатал. Она умерла, и вот я их опубликовал, немножко подредактировав. Там была такая скоропись, я кое-что расшифровал, но они остались неприкосновенны. В предисловии я вскользь пишу о своей дружбе с Крученыхом. Это дневник очень интересный, охватывающий целое двадцатилетие, даже двадцать пять лет. Там и письма ее, и стихи. Ситницкая была поэтессой, даже Пастернак ей что-то милое сказал. У нее был роман с Крученыхом, потом кончился, но это не испортило их отношений. И она до конца жизни ему помогала. Жила она в ужасных условиях, в какой-то деревне под Москвой у своей бывшей домработницы. Я хотел, чтобы Крученых ее прописал у себя, оформил с ней брак, но он не соглашался, так как был очень суеверен. Она была христианка, почитательница Федорова, которого я терпеть не могу. Ее отец был федоровцем, кроме того, они дружили с поэтом Горностаевым, который под разными псевдонимами (Остромиров и др.) писал о Федорове. Я этого Остромирова знал хорошо, меня с ним еще Багрицкий познакомил. Он был потом репрессирован и погиб в ссылке, не знаю, умер своей или не своей смертью. Она была очень хорошая женщина – эта Ольга Николаевна. И вот мне удалось его в Италии на русском напечатать, я хотел дать ее фотографию, но там не было иллюстраций.
И.В. – Г.: Николай Иванович, как вы относитесь к Библии?
Н.Х.: Я читал ее очень давно – это потрясающая вещь. У меня был разговор с Берковским о Гете, и я ему написал в ответ, что библейцы писали лучше Гете.
На меня всегда особенно действовал Экклезиаст.
И.В. – Г.: Вы никогда не приближались к религии?
Н.Х.: У меня была странная история, когда я был студентом. В соборе одесском служил митрополит, князь Ухтомский, и около него носил посох отец Сергий, монах, с которым я не был знаком. У меня с ним был общий знакомый Югов – очень плохой, мерзкий писатель, националист и сволочь, я с ним прекратил всякое знакомство. Я пришел в собор, у меня было очень плохое настроение, и вдруг Сергий подошел ко мне и поклонился, не будучи знаком, – это меня поразило, и я долго был под влиянием этого события. Потом этот Сергий стал безбожником, отрекся от религии. Вот такой был религиозный казус в моей жизни.
И.В. – Г.: Как так получилось, что все пророки остались, а такие люди, как Бунин, Горький, Ходасевич, уехали?
Н.Х.: Ну, вот Ахматова могла уехать и не уехала. Настоящему поэту нужен воздух бедствий, из-за этого она прокляла эмиграцию. Она принципиально не хотела уезжать, у нее стихи есть об этом. А Флоренский даже служил им, он работал в Госплане. Он ездил с Дзержинским в одной машине, и тот отворачивался, когда этот крестился на церкви. Он был, кроме того, удивительный математик, но они его не пощадили, расстреляли такого умного человека, который им служил, потому что принципиально не хотел покидать родины.
И.В. – Г.: Что происходит в сегодняшней России с литературоведением?
Н.Х.: Люди работают, и очень хорошо. Наука никогда не пропадала. Она видоизменялась, с оглядкой на цензуру, то да се, а вообще филологи есть очень хорошие и талантливые.