Майя Туровская - Зубы дракона. Мои 30-е годы
Пырьева со студии все же уволили, и уже на Украине (быть может, учтя опыт Павла Куганова) он предпочел стать рассказчиком сказок, которые, в форме музкомедии оказались на поверку его призванием. Характер его, впрочем, мало изменился к лучшему…
И. А. Пырьев и его музыкальные комедии
К проблеме жанра
Приключения этой статьи уходят во времена упомянутого выше совещания 1974 года «о жанрах». Она была написана к этому совещанию, но не произнесена (тему мою от жанров сместили в сторону сборов). Не была она и напечатана в соответствующем сборнике. Только с началом «перестройки» А. Трошин, приступая в рамках нашего Института к изданию журнала «Киноведческие записки», обратился ко мне за этой статьей для первого номера – она была анонсирована как «снятая с полки».
Меж тем статья, провалявшаяся на пресловутой «полке» аж пятнадцать лет, не заключала в себе никакой крамолы. Однако ни тогдашние «правые», ни «левые» не были готовы ее публиковать. Как раз потому, что она не отвечала ни той, ни другой идеологической установке. Зато она нарушала главный постулат советского сознания: кино отражает жизнь. Хотя публика уже вовсю смотрела индийские музыкальные картины и латиноамериканские мелодрамы.
Здесь надо бы написать «широкая публика», но вот небольшое отступление брежневской поры, «из жизни». В Дом творчества писателей (если кто помнит) на Рижском взморье на дежурный киносеанс нам привезли индийский фильм с упоительным названием «Цветок в пыли». С шутками и прибаутками все купили билеты, обещая зайти в зал минут на пятнадцать. Публика была «избранная», среди прочих такие корифеи фронды, как Юра Любимов и Борис Можаев, автор запрещенного любимовского же спектакля. Погода была волшебная, на море – зеленый луч. Но зал – до самого конца «Цветка» – ни один из зрителей не покинул. Индийское кино недаром прозовут Болливудом…
Позже в нищих кварталах Дели, Калькутты и тогдашнего Бомбея я воочию поняла, сколь некстати были бы здесь «разоблачительные» картины об этой бедности, не говоря об «интеллектуальном» фильме. Мелодрама пополам с музыкой и танцами была частью выживания, его смазкой, его эликсиром – недаром простонародье Рима, этого прообраза урбанизма, оставило нам клич: «Хлеба и зрелищ». В Америке во времена Великой депрессии одной из немногих востребованных отраслей оставалась индустрия кино. Да что Америка – в «лихие 90-е» российское население, уже севшее на иглу ТВ, выживало при помощи приусадебных «фазенд» и латинских сериалов. В критические времена уносить «зажженные светы / в катакомбы, в подвалы, в пещеры»[196] даже не требуется: они просто оттесняются на обочину СМИ…
Разумеется, в качестве «публики» я не принадлежала к числу зрителей пырьевских картин. Как и прочие, я полагала их образцом «безвкусицы». Тем интереснее оказались они для исследования советского культурного конфликта.
Даже в «перестройку» не обошлось в этом пункте без курьезов. Новый заместитель директора нашего Института, «прораб перестройки», как тогда выражались, посоветовал мне снять свою статью из «Записок», так как теперь надо считать Николая Крючкова у Пырьева кем-то вроде начальника концлагеря, а Марину Ладынину – вроде надзирательницы. Эта «прогрессивность» наизнанку так меня разозлила, что я нагрубила ему в том смысле, что вы, мол, кончали цековскую Академию общественных наук, пока меня в СССР двадцать лет не брали на работу. Так что не надо учить меня демократии. Вскоре, впрочем, слово «демократия» приобретет в России совсем другие коннотации…
И. А. Пырьев, конец 20-х годов.
А потом как-то вдруг оказалось общеизвестно, что Пырьев делал сказки. Как будто истории советского кино и не было вовсе… Но она была, и я оставляю эту не вполне каноническую для книги и тем более методологически чуждую ей статью без изменений.
Комедии И. А. Пырьева и проблема жанра
Самой яркой чертой дарования Ивана Александровича Пырьева было его тяготение к условности, к жанру. Станиславский писал о себе, что он не мог выйти на сцену, не скрывшись за характерностью. Пырьев не умел показать на экране жизнь, не скрывшись за жанровой условностью.
Всякое искусство, в том числе искусство кино, условно по своей природе. Но Пырьеву нужна была условность осознанная, выраженная, определенная – условность жанровая. Как бывают характерные актеры, так он был характерным режиссером.
Между тем он начал самостоятельную работу в кинематографе в то время, когда после господства монтажного мышления кино начало поворачивать к сюжетности и жизнеподобию. Иное дело, что само это «жизнеподобие» могло отливаться в жанровые формы. Но установка на «правдивость», на слияние экрана и жизни постепенно объединила и кинематографистов, и зрителей 30-х годов. Это создало в какой-то момент внутренний конфликт «бесконфликтных», по сути, комедий Пырьева с уровнем ожиданий просвещенного зрителя и требованиями критики. Незатейливые комедии принесли ему, с одной стороны, широчайшую популярность и все мыслимые награды и поощрения, а с другой – устойчивую репутацию «лакировщика» жизни и оплота дурного вкуса.
Далеко не сразу Пырьев нащупал свой жанр, отыскав свою собственную яркую условность. «Годы учения» его были противоречивы и хаотичны, как у большинства художников в то время, и Юренев в своей вступительной статье к литературному наследию Пырьева отмечал и естественную тогда непоследовательность Пырьева, и его последующую – может быть даже неосознанную – демагогию на этот счет.
Разумеется, зигзаги жизненного пути отложились в личности и творчестве Пырьева. Мейерхольдовская театральная школа привила ему вкус к любой степени условности, зато работа в реалистическом по тем временам – не-монтажном, повествовательном – кинематографе Е. Иванова-Баркова, Ю. Тарича и других дала не только навыки, но и уважение к организационной стороне кинопроцесса и к установке «на зрителя», а не на своего брата кинематографиста.
Впрочем, первые картины Пырьева – «Государственный чиновник», «Конвейер смерти» («Посторонняя женщина», к сожалению, не сохранилась) – были далеки от правдоподобия и обнаружили то же неукротимое стремление режиссера найти для себя характерность, влиться в условные формы, уже опробованные экраном. Так в сатирической комедии из жизни мелкого служащего, где были блистательно смонтированные и точные по прицелу эпизоды, не было даже попытки хоть чуть-чуть отразить реальный быт времени, уже описанный в литературе Зощенко, Ильфом и Петровым, Булгаковым и прочими. Напротив, ссылка Пырьева на немецкий экспрессионизм так же очевидна, как отсылка Юренева к интеллектуальному методу Эйзенштейна. Это свидетельствовало о том, что своя условность еще не была им выработана и режиссер с присущим ему темпераментом претворял свои впечатления от экрана и господствующей киномоды.
То же самое можно отнести к «Конвейеру смерти», картине о Германии, сделанной на кинофабрике «Рот-Фронт» и обнаружившей почти энциклопедическую по охвату переработку всех тем немецкого экрана от «каммершпиля» до пролетарского кино. На этом экзерсисе не стоило бы останавливаться, если бы не статья, которую посвятил «Конвейеру смерти» Бела Балаш, озаглавив ее «Варварский талант». В этой статье уже тогда настолько точно проанализировано было дарование Пырьева, его сила и его слабости, что я процитирую ее, прежде чем перейти к музыкальным комедиям, в которых режиссер нашел наконец самого себя и свою нишу в советском кино.
Нет, это не социалистический реализм. И не действительность капиталистического мира отображает эта необыкновенная фильма. Да и вообще она не носит характера какой-либо действительности. Прекрасные и волнующие кадры «Конвейера смерти» похожи на пылкий, лихорадочный сон наивного человека, который слышал кое-что об этой действительности.
Но этот сон изображен с сильной кинематографической фантазией, с кинематографическим темпераментом…
В этой фильме сцена захватывающей правды. В этой фильме – сцены смехотворной лживости. Сцены глубокого социального значения. Сцены ребячливой поверхностности. Художественные тонкости и невыносимо тяжеловесные преувеличения. В общем, скучным нельзя назвать ни один кадр. Но в целом самым интересным является то, что, несмотря на все это, фильма выдерживает единый стиль: эта вещь как бы высеченная из одного куска. Хорошее и дурное растет здесь на одной почве. Та сила, которая создает лучшее, порождает так же самое дурное. И даже на том же самом пути. Она делает только лишний шаг, и «количество переходит в качество». Хорошее не развивается дальше, а становится дурным. А как часто Пырьев делает шагов двадцать лишних…