Анна Ковалова - Довлатов
Помню такой случай. 24 мая, в день рождения Бродского, я болтался у него дома с утра, потому что на эти дни останавливался у него в Нью-Йорке. Где-то около полудня Бродского пришел поздравить Довлатов — с тем, чтобы вечером прийти уже на ужин. В качестве подарка он принес стопку газет «Новый американец» и отдельно — свежий номер, в котором на первой полосе были всевозможные поздравления Бродскому и материалы, посвященные дню его рождения. Бродский кивнул, положил эту стопочку на край письменного стола, и мы втроем продолжили наш разговор. Тема Бродского увлекла. Он стал ходить по комнате из стороны в сторону, курить, жестикулировать. И в какой-то момент он, не глядя, взял эти газеты с письменного стола, разжал пальцы, и они упали в мусорную корзину. Это, конечно, был довольно бестактный жест с его стороны, но я думаю, что он сделал это чисто автоматически, бессознательно. Помню, как мне было неловко перед Сережей в тот момент. Эта история по-своему показывает характер их отношений. Бродский Довлатова по-человечески любил, его литературу одобрял, но над его журналистской деятельностью посмеивался.
Александр Генис:
Публикации в американской прессе для Довлатова стали наградой за все его предыдущие унижения. Именно так бы он к этому относился. Для него это было чрезвычайно важное событие. Сергей сразу понял, что попасть в американскую литературу можно только благодаря очень хорошему переводу, а найти талантливого переводчика с русского очень трудно. Но Довлатову повезло, и он встретил Энн Фридман, которая прекрасно перевела его рассказы на английский — это была очень нелегкая задача.
Познакомил нас Иосиф Бродский. Вернее, рекомендовал ей заняться моими сочинениями. Линн позвонила, и я выслал ей тяжелую бандероль. Затем она надолго исчезла. Месяца через два позвонила снова и говорит:
— Скоро будет готов черновой вариант. Я пришлю вам копию.
— Зачем? — спрашиваю. — Я же не читаю по-английски.
— Вас не интересует перевод? Вы сможете показать его знакомым. (Как будто мои знакомые — Хемингуэй и Фолкнер.)
— Пошлите, — говорю, — лучше в какой-нибудь журнал…
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Александр Генис:
Сергей заключил с ней фантастическую сделку: он обязался отдавать половину всех своих гонораров ей, вне зависимости от того, она переведет книги или нет. Так он и поступал до конца жизни — платил половину всех гонораров Энн Фридман. Например, если за книгу Довлатов получал сорок тысяч долларов, двадцать он отдавал ей — тогда это были приличные деньги, кстати сказать. Сергей считал, что навсегда обязан ей за то, что она помогла ему войти в американскую литературу.
Линн позвонила и говорит:
— Я отослала перевод в «Ньюйоркер». Им понравилось. Через два-три месяца рассказ будет напечатан.
Я спросил:
— «Ньюйоркер» — это газета? Или журнал?
Линн растерялась от моего невежества:
— «Ньюйоркер» — один из самых популярных журналов Америки. Они заплатят вам несколько тысяч!
— Ого! — говорю.
Честно говоря, я даже не удивился. Слишком долго я всего этого ждал.
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Александр Генис:
Поначалу Сергей не очень понимал, как трудно попасть в журнал «Нью-Йоркер». Но когда он впервые опубликовал там свой рассказ, он как писатель увидел себя как бы с другой стороны. Одно дело — печататься в эмигрантских изданиях, и совершенно другое — попасть в лучший журнал Америки. Конечно, Сергей чрезвычайно гордился этим. А еще больше он гордился тем, что понравился читателям. Он в «Нью-Йоркере» печатался много, и его любили.
Несомненно, это лучший журнал в Америке, но это вовсе не означает, что он печатает лучшую американскую прозу. Скорее, это была лучшая проза определенного сорта, стиля. Литературная репутация «Нью-Йоркера» возникла на рассказах Сэлинджера, который публиковал именно там почти все свои сочинения. То есть это был журнал, который стилистически очень подходил Довлатову, о чем, я думаю, Сергей тогда еще не думал.
В декабре журнал «Ньюйоркер» опубликовал мой рассказ. И мне, действительно, заплатили около четырех тысяч долларов. Линн Фарбер казалась взволнованной и счастливой. Я тоже, разумеется, был доволен. Но все-таки меньше, чем предполагал. Слишком долго, повторяю, я ждал этой минуты. Ну а деньги, естественно, пришлись очень кстати. Как всегда… Все меня поздравляли. Говорили, что перевод выразительный и точный. Затем мне позвонил редактор «Ньюйоркера». Сказал, что и в дальнейшем хочет печатать мои рассказы. Интересовался, как я живу. Я сказал:
— Извините, у меня плохой английский. Вряд ли мне удастся выразить свои переживания. Я чувствую себя идиотом. Надеюсь, вы меня понимаете?
Редактор ответил:
— Все это даже американцу понятно…
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Александр Генис:
Так или иначе, это приносило какие-то деньги. Хотя, конечно, жить на них все-таки было нельзя. И, что гораздо важнее, именно благодаря этим публикациям Довлатов наконец почувствовал себя писателем. Ведь к тому времени у него уже развился могучий комплекс неполноценности. Он был замучен и замордован бесконечной чередой неудач. За долгие годы жизни в Союзе ему почти ничего не удалось опубликовать. Кроме того, самиздатской жизни у его прозы тоже практически не было. Все его любили, но как писателя его мало кто воспринимал всерьез.
Иосиф Бродский:
Успех его у американского читателя в равной мере естественен и, думается, непреходящ. Его оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит палок в колеса переводчику. Решающую роль, однако, сыграла, конечно, узнаваемая любым членом демократического общества тональность — отдельного человека, не позволяющего навязать себе статус жертвы, свободного от комплекса исключительности. Этот человек говорит как равный с равными о равных: он смотрит на людей не снизу вверх, не сверху вниз, но как бы со стороны. Произведениям его — если они когда-нибудь выйдут полным собранием, можно будет с полным правом предпослать в качестве эпиграфа строчку замечательного американского поэта Уоллеса Стивенса: «Мир уродлив, и люди грустны». Это подходит к ним по содержанию, это и звучит по-Сережиному.
(Бродский И. О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 360)
Мои взаимоотношения с Америкой делятся на три этапа.
Сначала все было прекрасно. Свобода, изобилие, доброжелательность. Продуктов сколько хочешь. Издательств сколько хочешь. Газет и журналов более чем достаточно.
Затем все было ужасно. Куриные пупки надоели. Джинсы надоели. Издательства публикуют всякую чушь. И денег авторам не платят.
Да еще — преступность. Да еще — инфляция. Да еще эти нескончаемые биллы, инвойсы, счета, платежи…
А потом все стало нормально. Жизнь полна огорчений и радостей. Есть в ней смешное и грустное, хорошее и плохое.
А продавцы (что совершенно естественно) бывают разные. И преступники есть, как везде. И на одного, допустим, Бродского приходится сорок графоманов. Что тоже совершенно естественно…
И главные катаклизмы, естественно, происходят внутри, а не снаружи. И дуракам по-прежнему везет. И счастья по-прежнему не купишь за деньги.
Окружающий мир — нормален. Не к этому ли мы стремились?
(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 105, 16–22 февраля 1982 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 401–402)Иосиф Бродский:
Не следует думать, будто он стремился стать американским писателем, что был «подвержен влияниям», что нашел в Америке себя и свое место. Это было далеко не так, и дело тут совсем в другом. Дело в том, что Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано кем-либо и где-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь — великую и грустную честь — к этому поколению принадлежать. Нигде идея эта не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской, начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и Фростом. Кто хочет, может к этому добавить еще и американский кинематограф. Другие вправе также объяснить эту нашу приверженность удушливым климатом коллективизма, в котором мы возросли. Это прозвучит убедительно, но соответствовать действительности не будет.