Варвара Малахиева-Мирович - Маятник жизни моей… 1930–1954
Вот вызвали Куйбышева – 44-летнего. Хотел жить, умел работать, был весь от мира сего – и вот уже по ту сторону экзамена. Задумываешься порой и смотришь на эту загадку неотрывно, как баран на новые ворота, как баран, ничего в ней не понимая.
Милый Филипп Александрович так смиренно, с детскими интонациями попросил Елизавету Михайловну (жену):
– Можно мне 31-го дать на дежурство штук 6 баранок?
Перманентный финансовый кризис – больных на приеме не видно. Может быть, оттого, что лекарств нет. Может быть, гомеопаты перетянули к себе страдающих. Домашний пиджачок у Филиппа Александровича в клочьях, которые уже невозможно объединить. И есть у него с тех пор, как заболел пищевод, новый, пристальный взгляд, о котором говорит Уайльд в “Балладе Редингской тюрьмы” – взгляд осужденного на казнь. Пристальный, напряженно-пытливый, и в то же время кроткий, обреченный. Но не отгороженный от людей – а “за всех и за вся” дума: – “Und dann müsst da Erde werden”[337]. А когда сядет импровизировать за рояль, до чего легким и молодым и в какие-то надзвездные края унесенным становится его старческое рубенсовское лицо.
30 января. Алешина комнатаВчера Леониллины именины. Пышное пиршество, на котором мне совсем не следовало быть (по внутренней линии движения). Но… соблазнилась малым соблазном – навага, мандарины, зрелищное и психологическое любопытство – кто, что и как на вечере будет.
Было: неописуемая кутерьма приготовлений. Гладильная доска, Галина с утюгом. Хрусталь и сервизы, вытащенные из буфета. Галина на столе под люстрой, сметающая с подвесок пыль. Гора мяса и оснеженных наваг на кухне. Их пронзительный запах по всем комнатам. Нина в дезабилье над винегретом. “Хозяин” дома на коленях на полу над окоренком со льдом, устанавливающий крюшоны. Домраба с выкатившимися от напряжения и усталости глазами. В 9 часов первый гость – торжественная и бледная от переутомления Елизавета Михайловна в белой кружевной шапке – скрыть излишнюю редкость шевелюры. Вслед за ней Филипп Александрович и Людмила Васильевна. Принужденный разговор о картине “Гроза” Дубовского[338], висящей на стене, и по поводу ее о картинах и о грозах вообще. С видом орлицы или соколицы в парадном наряде и тоже в чем-то кружевном старая М. В. Янушевская и с ней сын[339], в такой же степени носатый, добродушный и уже по дороге на каком-то празднестве выпивший. Инженер-киевлянин, друг детства сестер Тарасовых. Борис Б.[340] – молодой, малиново-румяный, вкрадчиво-простодушный, с наследственной от матери полученной обаятельностью взгляда и голоса. Хирург М[341]., с умными и трагическими глазами, слегка облысевший поклонник Аллы, обрадовавшийся случаю проводить ее в концерт. Алла, загримированная Грушенькой, в черной шелковой шали и с коралловыми серьгами, волнующе-красивая и ничего вокруг не видящая. Впрочем, к д-ру М. дружественно и с маленьким оттенком кокетства благосклонная.
Шипящий и гудящий что-то патефон, возле него милый, долговязый, в коричневом вельвете Алеша, по временам обменивающийся со мной товарищеским взглядом, когда что-нибудь смешное или нелепое происходит. Полиандрическое семейство врачей – жена некрасивая до того, что странно представить возле нее заинтересованного ею мужчину. Мужья – дружные между собой, крупной породы – один толстый, другой худощавый. Menage en trois[342]. Впрочем, это все, может быть, и сплетни. Нехорошо только, что дама эта полвечера несгибаемо, подобно кочерге, с длиннейшей жилистой шеей и маленькой стриженой головой вращалась перед нами в голубом полуоткрытом платье под звуки фокстрота и танго. И как хорошо вращалась Галочка. Предвесенняя юность излучалась от ее тоненькой гибкой фигурки и радостное сознание своей женской власти. И неопытный еще чистый, но уже волнующийся и волнующий всех, с кем танцевала, темперамент. Огромное и опасное обаяние в этом хищном цветочке. Актер К. не отходил от нее во вторую часть вечера, отуманенный и до растерянности наэлектризованный. И у нее моментами был роковой вид ангелочка, недалекого от падения. Только моментами. Чистота и гордость сейчас же являлись на выручку, и отуманенные звезды глазок смотрели гордо и уничтожающе строго.
Жена этого актера Т. – свежая, русая, тонкобровая и какая-то вся плоскостная (плоское лицо, руки, плоский стан, довольно стройный, плоские ноги). Она не ревновала мужа к обольстительной девочке, потому что верность их брака уже была ею разрушена. Юрий[343] в галифе и в форме ГПУ – присоединившийся с товарищами к графинам “белой очищенной” и опрокидывающий в себя рюмки, ничуть не пьянея. Его черноволосая, чернобровая, статная, но лишенная грации жена с резким, нервным смехом и без всякого повода, и с застенчивой мягкой улыбкой в красивых карих глазах. За их столом – украинские песни, впрочем, обрывающиеся на полдороге.
За другим длинным столом – Алла, вернувшаяся с концерта, нервно оживленная, – гаданья (вытащила мои старинные гадальные четверостишия). Громкий смех и что-то минутами карменское, что заставило Филиппа Александровича задумчиво сказать: “Много еще в ней неизжитых сил”. Попытки петь цыганские песни с каким-то отчаянным видом – вот-вот схватится за голову и зарыдает. Два лица без речей. Впрочем, еще третье без речей – Мирович. А в центре всего – “Феденька”[344]и его гитара (театральный администратор). Пел с цыганским размахом, всем существом – то “жестокие романсы”, то частушки с добавлением комических и едких импровизаций по адресу кого-нибудь из окружающих. С вдохновением дурачился, острил и попутно сильно приударял за Галочкой. Весь вечер не выпускал гитару из рук и даже пританцовывал, как это делают цыганские дирижеры. Пение подымалось, крепло и вдруг замирало или обрывалось сразу. Одновременно вертелись в фокстроте на легких стройных ножках тростиночка Галина в земляничном платье, карикатурная докторица и стройная, зеленая, в зеленом суконном платье, расплюснутая, модно остриженная Маша Т. И какие-то надрывающее-грустные ноты вырывались из щеголеватых тактов патефонного фокстрота. Этот ритм безнадежно-нерешительного, презирающего утоления, не верящего в него Эроса прерывался порой раскатистым, на всю комнату, хохотом бабушки Леониллы, чувствующей себя в многолюдном обществе гостей как рыба в воде (всегда так было).
Потом сидели и полулежали на ковре в Аллином будуаре, пели, пили шампанское и кофе. Потом разошлись – после 4-х часов. Остался ждать первого трамвая доктор М. с трагическими глазами и, кажется, с такою же судьбой, если даже не считать трагедией власть над ним Аллиной красоты. Алла, извинившись, ушла в спальню, – ей предстояло раннее вставание. За ней бестактно шагнул и крепко притворил дверь супруг. М. поджидал трамвая на угольном диванчике между бабушкой и Галиной, не сводя глаз с закрытой для него навсегда двери. Я подошла к окну. Пока тут ели, пили и распевали цыганские песни, улица оделась в белоснежные ризы. И крыши, и тротуары были незапятнанно чисты. И так тихо, что, казалось, слышен там полет снежинок. Они кружились в своем воздушном танце, сталкивались, разлетались и медленно, точно нехотя, опускались долу. Некоторые, кружась, долго не падали на землю и как бы страшились взлететь еще и еще раз, как можно выше… И вдруг, вспыхнул красный фонарь перекрестного светофора и пронесся сияющий и весь пустой трамвай – вестник утра.
Перечла написанное и вижу, что необходимо к этому прибавить то, что было в Художественном театре в “Жизни человека”[345]: вместо стен – черная, зияющая пустота и в углу “Некто в сером”, и в руках у него горящая свеча (“ибо тает воск…ибо тает воск”). Чувствовалось ничтожество того, чем заполнена жизнь, и грозная тайна ее и того, что за ее стенами – Смерть. И чувствовалось, как “тает воск” (у меня это – снежинки), как мало отмерено времени в этом отрезке бытия самым молодым. Мелькнуло, когда сидела в кресле у двери комнаты, где все лежали на ковре, представление, что все мы мчимся на пароме близко уже к Ниагаре (и Галочка не дальше, чем другие). Но вертящийся с гитарой Федя, но шампанское, наваги, ревность, любовные ощущения, фокстрот, встречи, прощания, службы, работа и увлечение ролями не дают помнить об этом.
4–5 февраляПафос работы (перевод Дидро). Жадная радость, когда пришла книга из Academia. Вспомнилось: так радовалась слепая мать, когда однажды ее позвали у Добровых чистить морковь (стосковалась, лежа целыми днями в одиночестве без всякого рукоделия). Потом рассказывала: “Столько-то морковок очистила”. И “четырнадцать ступень вниз на кухню”. Это были уже впечатления, события. Моя душа была тогда в скотоподобном состоянии, в сумасшествии эгоизма.
6 февраля. Ночь. Рыбниковский кров– С Вами хочет познакомиться Шохор-Троцкий[346].