Илья Габай - Письма из заключения (1970–1972)
В Маратиковом фрейдизме узнаю и свое давнишнее стремление из цикла «хочу все знать». Между прочим, прочным знаниям в свое время в этой области способствовало мое пребывание у сестры в общежитии 2-го мединститута (Якиманка, 40). Я видел когда-то упомянутый тобой спектакль Фоменко в ЦДТ. Вспоминаю без особого упоения, но, может, спектакль обыгрался, или это другой «Король Матиуш»?
Не думаю, что ты права относительно Моцарта – книга Вейса (?) (как и недавно прочитанная книга Шмитт «Рембрандт») рассказывает совсем не о благополучной истории жизни. Радостные картины Матисса тоже не означают радости пребывания в инвалидном состоянии; но в чем ты права – что закона страдания нет, не должно быть во всяком случае. Просто художники страдают, как все, но заметнее и уязвимее – так, наверно?
Целую тебя и умолкаю.
Илья.
Герцену Копылову
27.12.71
Дорогой Гера!
Еще раз надеюсь, что ты расстанешься в этом году с грустями, а главное, с болезнями. Очень и очень желаю тебе этого; хотелось бы, чтобы новогодние пожелания сбывались.
Возвращаюсь к вопросу о единоверцах. Не помню, писал ли тебе, что вычитал в «Литературке» отрывки из статьи израильской журналистки, где она писала о военно-патриотическом воспитании и трамтарарампатриотизме аборигенной молодежи. Утратить интеллигентность – разве для этого нужно много поколений? Обрести ее куда труднее: сужу о себе, так или иначе причастном к этой прослойке в первом поколении. Национализм – это и впрямь очень печально, тем более – это такая заманчивая, общедоступная и общепривлекательная возможность разрядки энергии и мещанского утверждения своего «я» через «мы». Я, правда, если это и чувствую, то разве что в общетеоретических разговорах на определенном уровне, а так, эмпирически, это я на себе не чувствовал здесь, нет.
У нас вывесили объявление: люди, едущие по окончании срока в Москву, обязаны представить справки, что им гарантирована прописка в Москве. Ума не приложу, кто станет давать такие справки. Далеко, но уже какие-то помехи в сознании об окончании службы. Не стану пока и размышлять об этом ‹…›
Прочитав твои ответы на анкетку «ЛГ», как часто бывает, я встал в тупик: где у тебя истина, где шутка, а где шутка, в которой доля истины. Ну, например, о почве и дереве – стало быть, никто из ученых не виноват? Уэллс ведь уже давно испугался такой перспективы, помнится. Ну еще, пожалуй, насчет влияния ис<кусст>ва на науку через убожество. Не происходит ли обычно в истории переоценка из-за того, что можно практически пощупать руками? Иначе трудно было бы понять, как это в сознании современных людей 60 – 70-е годы прошлого века куда ощутимее русской литературе, чем открытие рефлексов (я взял эти годы, потому что как раз тогда писалось много об убожестве литературы – в годы, между прочим, «Войны и мира», «Идиота» – ну, еще и опытов Сеченова, правда, и периодической таблицы). Я сыплю трюизмами – задело малость, хотя и угадываю шутливый тон и любовь твою к парадоксам.
Обнимаю тебя и заклинаю не болеть.
Илья.
Елене Гиляровой
27.12.71
Леночка!
Я уж не помню, как я расклеивался прежде, сейчас я маленько гриппую, как очень многие у нас, как-то странно – больше костями или мышцами. Чего-то ломит всего неделю, а то и больше; но это не мешает ясности головы, а потому и бодрости.
До Вулфа твоего я все еще не добрался – все собираюсь с духом. Перечитал Борхерта и Платонова, прочел книжку о религиях Востока (скучную – упаси бог: не о религии, а о религиозной политике и политике вообще – словом, о притязаниях и посягательствах клерикалов), еще прочел писательницу Хух да роман о Рембрандте, – кажется, и все из привезенного, не считая журналов, поступающих время от времени. С Платоновым у меня происходит что-то нездоровое – некий род сальеризма. Я восхищаюсь, порой раздражаюсь, потом-то как раз и начинается что-то ужасное: проникновенные, со всей несомненностью сердечные слова (их смысл) начинаю алгебраически разъимать и получается пошлейшая пошлость. В переводе с платоновского это звучит, скажем, так: «Не человек для машины, а машина для человека. Надо любить в машине создателя, его душу, не забывать о нем…» – ну и прочее, но невольно многое именно в этом роде и получается, что и, повторяю, ужасно. Зачитался, наверно, амба, заелся. Не смог тебе не поисповедоваться в этом – может, и ты себя ловила на чем-нибудь подобном? А я ведь еще старался не поддаваться страсти к аналогиям, выискивать намеки и т. д. ‹…›
Живя определенную часть жизни в Баку, я ничего не слышал о Мирза Шафи. Но это совсем ничего не доказывает: я ведь жил там в самые как раз годы лени и нелюбопытства, даже мечети снаружи не удосужился оглядеть и запомнить (не то что после Владимир, да Нерль – помнишь ли! Ох, даже больно стало от грусти и тепла). А стихи в переводе Гребнева, хоть и отмечены вечновосточным стремлением к абсолюту: к истинам и моралям в последней инстанции – все же очень хороши. Спасибо.
Погрустил о смерти Твардовского: с ним было связано многие годы ощущение глубокой, народной даже, порядочности, и стихи его – иногда ближе, иногда дальше – но задевали всегда. Вот и последние, многажды цитируемые, но такие пронзительные: «И не о том же речь, что будто мог, но не сумел сберечь. Речь не о том, но все же, все же, все же…»
За собеседованием как-то упустил поздравить тебя с наступающим Новогодьем. Поздравляю и очень желаю много добра тебе, Валерке, ребятенкам.
Сердечно тебя обнимаю. Илья.
Марку Харитонову
2.1.72
Дорогой Марик!
Будем надеяться, что год действительно станет радостным во всех смыслах – в разрешении всех обыденных забот в частности.
Публицистический отдел «Нового мира» набирает прежнюю высоту в последних номерах. Согласный с твоей оценкой статей Эфроимсона и Гранина, хочу назвать еще ст. проф. Симонова, Никифорова, отчасти статью Ю. Карякина. С Твардовским у меня было связано в последние годы ощущение незыблемости убежденности, обретенной, как и литературная этика, в последние 15 лет, но незыблемая. Смерть его меня очень опечалила. Ну а звездные часы определить трудно; у нас иной вкус, может, в этом дело. Я знаю его последний сборник стихов только по рецензиям. Цитаты, приводимые там, чрезвычайно глубинны и пронзительны.
Пытаюсь осмыслить твою мысль о «неактивных борцах, но уклоняющихся, не сотрудничающих, даже вроде бы юродствующих» в былой Германии. Извини за насильственную операцию, но представь себе: злой анекдот, вырезки с глупостями газет, разыгрывание среди своих манер бесноватого – на фоне мировой войны, печей, программы уничтожения. Психоз в течение двух-трех лет? Я думаю, что Эфроимсон здесь ни при чем, не тот случай. Немец мог оставаться жертвенным сыном, мужем, другом, но, очевидно, генов т. н. «абстрактного гуманизма» не существует – это благоприобретение гнилой интеллигенции. Уничтожение абстрактных неполноценных наций, я думаю, естественно входило в понятия немецкой толпы. Это было нужно для благоденствия нации и для ее величия. У толпы нет наследственности и черт, есть только побуждения (о чем писалось не раз). Ну, а юродствующему не борцу можно посочувствовать только, как это ни традиционно, вносить в его реестр заслуги по сохранению нации (нравственного выживания», как ты пишешь) – по мне так даже несколько кощунственно. Твою статью о Борхерте я жду с нетерпением – я перечитал его сборник с душевным волнением, о чем тебе рассказывал уже.
В новогоднюю ночь дочитал роман Селимовича «Дервиш и смерть». Печальный роман на трепетную для меня тему. Там рассказывается о невозможности «серединного пути» (мечта, кажется, всех религий, не только буддийской) и о неизбежных страшных уроках мятежа: непременно бесовских средствах, о забвении в конечном счете целей. Почитай, если будет время, хотя понимаю, как у тебя туго с ним.
Обнимаю тебя, Галю, ребятишек. Не вздумай в последние месяцы уклониться от обязанности писать – в последние-то месяцы следует потрудиться.
Твой Илья.
Георгию Борисовичу Федорову
2.1.72
Дорогие мои Георгий Борисович, Марьяна Григорьевна!
Я вас, кажется, поздравлял уже с Новым годом – с надеждой на то, что все у вас будет хорошо. Лишний раз это сделать, наверное, не худо; будьте счастливыми, дорогие мои; надеюсь, что наша предстоящая в этом году встреча немножечко обрадует вас. Смерть Твардовского я воспринял тоже с большой печалью. Недостаток времени приглушил ее. Кощунственно, может быть, но я думаю, что немного это и к лучшему – недостаток времени: немного достоверней, без примеси истеричности и политики, которая могла бы быть несколько лет назад. Я все последние годы относился к нему (заочно, разумеется) как к человеку исключительного чувства справедливости, добра, как временами к чужому по мироощущению, но всегда безусловно большому поэту. Из людей его воззрений на моей памяти два человека производили на меня такое большое примиряющее ощущение достоверности убеждений: он и Назым Хикмет (особенно после двух вечеров последнего, на которых я был).