Владимир Лакшин - Солженицын и колесо истории
Надо знать, что это значило в те дни для Твардовского! Пусть был Солженицын во многом несамостоятелен, поддавшись самооправдательной аргументации некоторых сотрудниц редакции, оставшихся работать с новым редактором, – все равно его позиция поразила Твардовского и всех нас. Как это: ходить, печататься, улыбаться, благодарить, заверять в искренней симпатии – и при разгроме ударить в спину… Долго не укладывалось в сознании.
Но, вскочив на эту лошадку, надо ехать дальше. И вот он желчно укоряет Твардовского в иерархическом мышлении, недемократизме. Он, не советовавшийся ни с кем о своих действиях и ставивший это себе в доблесть, бранит Твардовского за то, что он не собрал низовых сотрудников и не посоветовался, как ему поступить перед уходом. Он язвительно, но совершенно напрасно приписывает перу уволенных редакторов «Нового мира» панегирические анонимные статьи в самиздате, появившиеся на другой день после гибели журнала. И даже страшную болезнь Твардовского, причины которой трагичны и бессомненны, он трактует как следствие малодушия А.Т. «Рак – это рок всех отдающихся жгучему, желчному, обиженному, подавленному состоянию». То есть сам себе и виной – зачем поддался настроению. Какая дурная игра слов: рок – рак; а за этим мучительные годы каждодневного противоборства Твардовского с тупостью, духовным насилием и фальшью, терпеливо, подвижнически сносимые им оскорбления, газетная брань и задержание его книг. И еще досада на отступничество людей, слывших ближайшими друзьями журнала, некоторых вчерашних его сотрудников.
Твардовский не шутил со словами – честь, правда, народ, мужество, родина. И своей смертью заплатил за это не для того, чтобы вдогонку его гробу Солженицын ерничал над делом его жизни.
Смерть Твардовского, как теперь видно, была для Солженицына тоже прежде всего средством объявиться на публике и покрасоваться под светом «юпитеров». Убитые потерей, тогда мы не поняли этого.
Странным показался только его ответ младшей дочери Твардовского, которая звала проститься с отцом в маленький кунцевский морг, где накануне похорон собрались лишь близкие друзья, и не было никакой помпы и толкучки. «Нет, – ответил Солженицын, – у меня сегодня весь день распланирован. Я приду завтра в ЦДЛ, так у меня намечено». И пришел, умело организовав свое появление среди фоторепортеров – потных от усердия, оскорбительно вставших спиной к гробу и в упор расстреливавших в магниевых вспышках Солженицына, когда он, сидя в первом ряду обок со вдовой, набрасывал в блокнот свои впечатления от панихиды и готовился к своему театральному – с поцелуем и крестным знамением – прощанию с покойным, который уже ничего не мог возразить ему.
* * *Солженицын долго был воплощением нашего мужества, нашей совести, нашей бесстрашной памяти о прошлом. Но что делать, если и эта подпорка падает? Надо научиться жить без нее.
Я сам молчал долго. Молчал, когда уж и молчать было нельзя. Теперь говорю – как прощаюсь с ним – с душевной болью.
Многие писатели, люди интеллигенции все еще хотят видеть в нем пророка нового неба и новой земли. Что бы он ни сказал – это смело, дерзко, разрушительно и отвечает тайному нашему желанию чьего-то заступничества. Он отомстит за наши унижения, за наше молчание, приспособление, душевные компромиссы. Он скажет за мою немоту.
И «Теленка» начинают у нас читать с доверием и интересом. Почему? Ярко написано? Нет, за вычетом отдельных по-солженицынски напряженных и интенсивных страниц, не в силу этого автора. Интерес к частной жизни писателей, к литературному быту, портретам изображенных в ней известных лиц? Нет, и не только это.
Интеллигенция наша переживает трудное время – бесконечно далекой кажется та пора общественного оживления, которая связана с 1956 и 1961 годами, развенчанием «культа личности», то есть всего того оздоровительного процесса, который обозначен этими приблизительными словами. Под барабанный бой рутинной фразеологии, уже никого не пытающейся убедить по совести и насаждающей себя дисциплинарной верой, среди заметной части интеллигенции поселились вялость, апатия, равнодушие.
В последний свой год Твардовский прочел мне как-то стихи, которые приведу по памяти:
Время как бы опустело.
В нем того, что было, нет.
Но и то, что быть хотело,
Не вступило в ясный след.
Словно жить осталось тело,
А души у тела нет.
В литературной среде Твардовского уважали, побаивались, но нельзя сказать, чтобы любили его все, и здесь книга «Бодался теленок с дубом» оказывается ко времени. Черное зерно падает на благоприятную почву.
При жизни Твардовский был постоянным укором многим законопослушным, но в душе «порядочным», «либеральным» людям. В лагере не сидел, напротив того, обласкан и увенчан, а переменился в эти годы, как никто, всем пожертвовал ради журнала, ради общего дела, и умер нравственно непобежденным. Вот почему среди читателей, до которых так или иначе дойдет эта книга, найдутся не только те, кто прочтут записки Солженицына с разочарованием и недоверием, но и те, что возьмут их в руки с охотой, воспаленным интересом: еще одна «либеральная репутация» пала. Ведь так сладко сказать себе: «Не колите мне глаза вашим «Новым миром»; «не я один труслив и жалок, вот Твардовский – а тоже трусоват и зависим».
Солженицын сыграл в масть этим настроениям. Неведомо, почему обидно ему показалось, что в глазах всего мира его репутация стояла рядом с другой высокой репутацией – Твардовского и его журнала, и он поспешил ее принизить.
По-видимому, тут имело место то психологическое состояние, которое можно назвать «комплексом Геракла». Важно, чтобы все знали, что и немейского льва, и лернейскую гидру он победил в одиночку. Никого не должно быть рядом! Никому он не обязан своей судьбой! Он один вел свою борьбу и победил всех!
Эта черта наивного самовеличания будет, кажется, верно расценена даже самыми доверчивыми читателями. Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском, о других близких мне людях. Но когда он пишет о себе – я его жалею. Жалею за потерю им чувства меры, за то, что он так наивно самоуверен и слеп. И удерживаюсь, чтобы не смеяться над ним.
Слишком крупно и дорого в нашей литературе и гражданской истории то, что с ним связано. Уйдут в небытие его поспешные политические приговоры и неподтвердившиеся прогнозы, развеются самолюбия, частные счеты, забудется такая книга, как «Теленок» или статьи «Из-под глыб», – «вторичная литература», говоря его словами. А его главные книги, книги великой его темы – «Иван Денисович», «Круг первый», «Раковый корпус» – останутся и переживут всех нас. Вот отчего я жалею его искренне и сокрушенно.
«Так храм оставленный – все храм…»
Скажу еще раз напоследок: значение этого писателя огромно, разрушительная и очистительная сила лучших его книг необъятна. К художественному дару добавлены в нем чудовищная энергия, дьявольское честолюбие и неслыханная работоспособность. Им отсечены в себе многие истинно русские слабости – от водки до простой человеческой жалости. В личной жизни и в жизни общей он почти «над-человек», великое дитя XX века, скроенное по его мерке.
И все-таки, думаю я, художник – не «сверхчеловек», не «человекобог», а просто человек прежде всего. И дефицит чисто человеческих качеств и проявлений непременно скажется, и быстрее всего как раз в нагой автобиографической прозе.
«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Чорт с ними! – писал Пушкин Вяземскому. – Слава Богу, что потеряны. Он исповедовался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов».
Не знаю как к Байрону, а к Солженицыну я готов отнести эти строки.
Когда невмочь жить и хочется представить себе человека высокого и бескорыстного строя души, я всегда вспоминаю Твардовского. Чтимым в глазах добрых людей останется, я убежден, и его дело последних лет жизни – «Новый мир».
Когда-нибудь об этом напишут книги, не похожие на мемуаристику «Теленка».
И тогда поверх всех временных обид, преувеличений и самолюбий видно станет всему читающему миру, какое чистое и важное для людей дело делал этот журнал, и как действительно крупна и привлекательна могучая самородная личность его редактора.
9 – 30 августа 1975
Дневники и Попутное
Начало декабря 1961 г.
Был в редакции «Нового мира», говорил с Твардовским. Он сказал, что прочел необыкновенную рукопись – «Один день одного зэка». Взял слово, что я никому не скажу и возвращу рукопись через день-два. «Увидите, что это такое, а потом поговорим».
– Все, что сделано доброго в литературе, сделано без разрешения начальства; стоит только спросить: «Можно ли?» – и тебе запретят, – рассуждал Твардовский. Видно, он прикидывает возможности публикации этой повести.<…>