Борис Дубин - Классика, после и рядом
Считаные единицы – как тот же Перец, как Кандид, если ограничиваться «Улиткой…», – пытаются отстоять как единственно возможную для себя позицию повседневный, ничем не обеспеченный, ничего не гарантирующий и никуда не ведущий стоицизм170. Имея в виду проникновение начатков и обрывков французского экзистенциализма в советскую культуру начала 1960-х, можно сказать, что они выбирают «абсурд», в том числе его ироническую или пародическую версию – тональность, особенно ощутимая в «Понедельнике…», но присутствующая практически во всех вещах Стругацких (пародийно, добавлю, звучат по большей части и имена их героев – особенно в столкновении друг с другом). Понятно, что места в реальности им нет. «А где же моя-то трубка?» – безответно допытывается герой «Улитки…», чувствующий себя (не без отсылки, опять-таки, к экзистенциализму) «посторонним». В любом случае позиция подобных одиночек, так же как пронырливость номенклатурных приспособленцев и пассивная адаптация массы, – это, конечно, контражур для того официально-парадного героизма, который начал явно раздуваться советской пропагандой в 1960-х гг. (освоение целины, победы в космосе), но особенно – с середины 1960-х гг. до середины 1970-х (двадцатилетие и тридцатилетие победы в войне).
Отсюда – третий важный комплекс проблематики, поднятой Стругацкими. Литературные критики называли их фантастику социальной, социально-философской – и они, конечно, правы. Их повести и романы исследуют способность и возможность людей существовать вместе – обживать, поддерживать, подправлять формы совместного существования, а если нужно – искать и строить другие. Образ социального мира в прозе Стругацких, как в такого рода фантастике вообще, – это образ «модерного» общества с его конфликтами между природой и техникой, техникой и человеком, властью и массой, массой и индивидом. Противопоставление «учреждения» и «леса», города и деревни, техники и души в «Трудно быть богом» и «Улитке…», «Пикнике…» и «За миллиард лет…» использует достаточно разработанный симболарий современной культуры, в том числе – утопий и антиутопий Новейшего времени.
Но этот образ, с одной стороны, как уже говорилось, пародиен: это постсовременный коллаж на темы модерности. Символы современного – от социальных отношений до технических устройств, от имен героев до вещей обихода, включая, что важно, книги, – фигурируют тут в рамках и в функциях, напоминающих то, что этнографы описывают как «культ карго» (cargo cult). Так обозначаются формальные, семантические и другие метаморфозы, которым подвергаются в племенных обществах, в традиционной культуре попадающие в их уклад образцы, например, современной техники (скажем, в результате кораблекрушений или авиакатастроф). Они – как чужое, сверхъестественное, относящееся к иной природе – вводятся в мир, делящийся на «живых» и «мертвых», «нас» и «их», превращаются в предметы культа, которые используются в магических целях и подвергаются магическим же санкциям (допустим, «наказываются», если не исполняют нужных функций). Применительно к тоталитарным утопиям в реальности ХХ столетия подобную метаморфозу описал Джордж Оруэлл, говоря о соединении в них порядка, планирования, науки, самой совершенной техники с идеями, «подобающими каменному веку»171.
С другой же стороны, картина социального мира у Стругацких, о чем уже упоминалось, подчеркнуто реалистична, если не документальна. Почему и город у Стругацких – не Рим, куда ведут все дороги: он, как в «Улитке…» (или как в платоновском «Чевенгуре»), недоступен, «туда никто живым не доходил». Воздух такого города – вспомним «Пикник…» – не делает свободным, напротив, чаще всего он выступает подобием оруэлловского «осажденного города, где разница между богатством и нищетой заключается в обладании куском конины»172. Вымершая и одичавшая деревня Стругацких, к примеру в «Улитке…», напоминает, опять-таки, о платоновском «Чевенгуре», его бедняцкой хронике «Впрок», о написанных вместе с Пильняком очерках «ЦЧО» и воспроизводит то ли уклад оголодавшей и раздавленной деревни времен сталинского «великого перелома», то ли летаргию чуть живого послевоенного села (первая часть «Улитки…» датирована 1965 г. – замечу, еще не опубликованы ни «Привычное дело» и «Плотницкие рассказы» Белова, ни «Прощание с Матерой» Распутина, ни астафьевский «Последний поклон», так что «Улитка…» встает здесь рядом с первыми очерками Дороша и Солоухина, ранними рассказами Казакова и Шукшина).
И с этим связан последний смысловой момент в прозе Стругацких, на который я хотел бы коротко, но настойчиво указать. При всей социальной направленности их повестей и романов (и в этом одна из их кардинальных особенностей и отличий от большей части научной фантастики массового обращения и социализирующего типа) главный предмет интереса авторов, по-моему, – не ресурсы техники и даже не столько перспективы общества, сколько характер и устройство человека. Их проза последовательно антропологична. Она занимается моральной конституцией того типа человека, который сложился в советской России на протяжении нескольких десятилетий ее катастрофической истории, – вот чьи ресурсы интересуют Стругацких.
В «Улитке…» это с особенной четкостью видно не только, что называется, по содержанию – стоический протест «маленького человека», несогласного оставаться «униженным и оскорбленным». Антропология тут воплощается в поэтике. Повествование ведется от третьего лица, но по форме это скорее несобственно-прямая, косвенная речь, в которой ведущий тон задают мысль и высказывание героя (двух главных героев): это и есть та искомая и ненайденная «трубка», через которую герой не выслушивает чужой приказ, а сказывается сам. Повесть смотрит на мир глазами Переца и Кандида (см. выше о субъективной камере в «Сталкере»). Вездесущему же, всезнающему и самоуправному автору – авторитарному автору, можно было бы сказать, – места в повести нет: он, в буквальном смысле, лишен слова.
4В заключение приведу некоторые социологические данные о читательском интересе к фантастике в целом и книгам Стругацких в частности. Они получены Аналитическим центром Юрия Левады (Левада-Центр, ранее – ВЦИОМ, ВЦИОМ-А) в ходе общероссийских и московских опросов 1990 – 2000-х гг.
КАКИЕ КНИГИ ВЫ ЧИТАЕТЕ ЧАЩЕ ДРУГИХ (1994)?
КАКИЕ КНИГИ ВЫ ЛЮБИТЕ ЧИТАТЬ (1997)?
(«закрытые» вопросы; приводится ответ: «фантастику»)
Как видим, обращение к фантастике – характеристика действительно фазовая. Она, как уже говорилось, связана с процессами социализации в современности, а значит – с более молодыми, образованными и урбанизированными, более динамичными группами. Рост показателей чтения фантастики на протяжении 1990-х гг., также различимый в приводимых данных, связан, как можно предположить, со все большей доступностью книг массовых жанров – ростом числа их названий, увеличением тиражей, повторными изданиями.
Среди книг, купленных «в последнее время», фантастику в 1994 г. назвали чуть более 6 % опрошенных. Любят читать фантастику, по их словам, 15 % опрошенных в 2000 г., столько же – в 2002-м, причем все больше интереса стала привлекать фантастика ужасов, готики, «мистики» (ее сегодня читают едва ли не больше, чем традиционную – о технике и обществе будущего). 4 % опрошенных в 1999 г., 3 % – в 2003-м сказали, что, среди других книг, берут фантастику в массовой библиотеке.
При этом самыми выдающими писателями ХХ в. Стругацких назвали в 1998 г. 3% опрошенных москвичей (открытый вопрос без подсказок). Таков же масштаб признания классиком у А. Толстого и А. Фадеева, А. Куприна и М. Цветаевой, В. Пикуля и А. Марининой, А. Блока и Б. Пастернака, К. Симонова, А. Твардовского, В. Аксенова (лидеры – Шолохов и Булгаков – собрали по 11 % голосов; 43 % не нашли что ответить). Среди прочитанных и купленных «в последнее время» книг произведения Стругацких в 2003 г. назвали полпроцента россиян; столько же называли их в 1992 г. любимыми писателями, примерно таковы же были тогда цифры по Ж. Верну, И. Ефремову и А. Беляеву (в обоих исследованиях использовался «открытый» вопрос без подсказок).
Для дальнейшего более подробного исследования укажу, что книги Стругацких сегодня издаются, с одной стороны, как произведения неоспоримых классиков – это собрания сочинений в переплетах, с тиснением и т.п. С другой стороны, серийные издания и броское оформление ставят их для читателей, как и книги, например, Кира Булычева, в ряд актуальной литературы массового спроса. Стоит, впрочем, отметить, что граница между двумя этими типами изданий (шрифтами, типами оформления, форматом, размером тиража, ценой, предполагаемой адресацией) в современной российской книжной культуре весьма зыбка, что само представляет комплекс проблем для эмпирического изучения.