Александр Сметанин - Серая шинель
Кажется, его никто не слышал.
Вот они, немецкие танки. Стоят, словно темные копны, посреди черного поля. Здесь пшеница местами еще горит, и над землей висит сизоватое облако, скрывающее даже горизонт.
Мы делаем короткие перебежки, метров по двадцать — тридцать, ложимся, переводим дыхание и бежим вновь. Справа и слева от нас группками перебегают стрелки, кое-где видны и бронебойщики, несущие по двое низко над землей тусклые вороненые стержни противотанковых ружей.
Как помогает нам опять родная дымящаяся земля! Чернью с головы до пят, мы еле видны на ней. А если учесть, что перископы немецких танкистов повернуты на восток, то мы окажемся в поле их зрения не скоро.
Как-то незаметно свыкаюсь с обстановкой и не чувствую особого страха. Желаю лишь одного: чтобы хватило сил хотя бы минут на десять. И еще: чтобы сейчас не налетели наши штурмовики. Тогда совсем кисло будет.
Не знаю, по чьему-либо приказу или просто так совпало, но на помощь нам неожиданно приходят артиллеристы. Они открывают методический огонь с закрытых позиций по немецким танкам. Это здорово! Теперь танкистам не до нас. Они будут сидеть на своих местах и дрожать, ожидая шального снаряда в башню. Без пехоты, которую мы сумели отсечь, они не двинутся. Это не сорок первый год, и нашу оборону они еще не «прогрызли».
Лобанок лежит впереди меня, оглядываясь по сторонам. Он, очевидно, что-то замышляет. Мысленно прошу одного, чтобы старшина «позамышлял» подольше, а мы отдохнем. Если он не сделает этого, — мне конец, сердце не выдержит, я задохнусь от дыма и навсегда рухну на эту черную обугленную землю.
Мы, оба расчета, лежим в едва заметной ложбинке позади горящего танка. Маскировка, лучше которой сейчас не пожелаешь. Рвутся снаряды. Наши снаряды, но от этого они не менее опасны. Рвутся не часто, потому и называют огонь методическим.
— Слушать меня всем, — говорит старшина, когда замечает, что свист в наших дыхательных горлах прекратился и мы хоть что-то начинаем соображать. — Приказ: бегом, без остановки прорываться к своим. Прикидываю, тут не больше километра, который под прикрытием артиллерии мы должны одолеть единым духом. Своих снарядов не бояться. Вперед!
Лобанок по-уставному подтягивает к себе винтовку, сдвигает ноги и пружинкой вскакивает. Мы с Реутом — следом. За нами, гремя коробками, топает Назаренко.
…Мы бежим и бежим, не видя впереди себя ничего. Под ногами хрустит пшеница, полосу огня мы уже миновали. Он пожирает пшеницу уже где-то позади нас. «Горюнов» легко подпрыгивает на комьях земли, но держится на колесах стойко, не валится. Снаряды рвутся далеко за спиной, стена дыма закрывает нас, немецкие танкисты, конечно, не видят эти крохотные группки русской пехоты, бегущие по пшеничному полю под палящим солнцем. Молим бога об одном, чтобы свои не приняли нас за немцев и не ударили из пулеметов.
Сколько бежим — не знаем. В сознании все помутилось, мозги встали набекрень, залитые потом глаза ничего не видят, из растрескавшихся губ сочится кровь, сил хватит, наверное, еще на минуту.
— Куда претесь!..
Столь вежливое обращение возвращает к реальности, прихожу в сознание. — Левее, левее, мины тут…
Перед нами на четвереньках, прикрывая собой зеленые деревянные ящички, стоят саперы в защитных маскхалатах. Я замечаю одного, немолодого, рыжеусого, с воспаленными красными глазами, делаю еще шаг, — другой и валюсь прямо на него.
Кто-то, кажется, Лобанок, кричит:
— Всем в траншею! В траншею всем, быстро!
Кто-то тащит меня, держа за подмышки, мои каблуки пашут землю, руки болтаются как плети. Люди, отпустите меня. Дайте полежать на земле. Я не ранен, не контужен. Сейчас я пойду сам.
Вот что мне хочется сказать, но сил для этого нет. Люди все волокут и волокут меня. Впрочем, люди — это, кажется, один сержант Назаренко.
У хаты деда Ивана
— Все руби, а эту — не замай! — старик грозно стоит передо мной, держа в черных от загара, все еще крепких руках отнятый у меня топор.
— Двадцать корней тут. Хватит замаскировать все ваши пулеметы и танки…
— Да пойми, дед! Немцы вот-вот будут атаковать. Через полчаса, быть может, не только твоих яблонь, но и нас с тобой не останется, — пытаюсь урезонить старика.
— Это уж как бог велит, сынок. А только эту яблоньку, пока живой, рубить не дам. Мой младшенький ее посадил, когда в Красную Армию призывался. Память о нем.
Старик, хозяин крайней в селе хаты, неподалеку от которой мы установили свой пулемет, тяжело вздыхает и возвращает мне топор.
— Пойдем, пилу дам. Быстрее будет, чем топором.
Идем со стариком к хате. Из погреба, вблизи ее, на нас глядят две пары удивленных детских глаз.
— А ну, цыть назад! Кому сказано: не вылазить?
Дед грозит ребятишкам пальцем, но те не спешат скрываться в темном провале погреба: уж очень любопытно им посмотреть на худого, нескладного военного дядю без ремня, пилотки, обсыпанного с головы до пят въедливой сизой пылью.
Яблони пилим вместе с дедом. Решили ограничиться пока тремя. Две отдадим танкистам, одной замаскируем пулемет.
Танк стоит левее нас, зарытый в землю по башню. Ночью мы помогали его экипажу рыть котлован. Танки выделены для усиления противотанковой обороны полка, и теперь они взаимодействуют с нами, пехотинцами, потерявшими всю свою полковую противотанковую артиллерию еще в первый день боя.
Остроотточенная, с отличным разводом пила легко врезается в сиреневые стволы старых яблонь. На срезах выступают темные капельки сока. Дерево словно плачет вместе с хозяином, вырастившим его. Старик не пытается скрывать своих слез. Он то и дело отпускает рукоять пилы, устало распрямляет спину и вытирает глаза подолом вылинявшей ситцевой в мелкий синий горошек рубахи.
Не работа — наказание. Мне жаль деда, ребятишек в погребе, яблони, да и себя. Словно я всему виной. Но ведь нам же приказано рубить яблони и маскировать позиции!
Свой окоп мы маскируем только от воздушного противника. Когда дело дойдет до драки с немецкой пехотой и танками, всю маскировку мы оттащим в сторону: яблоня уже не скроет нас, а послужит лишь хорошим ориентиром для противника.
— Как пулемет называется? — спрашивает дед, когда кончаем с маскировкой.
— Системы Горюнова, — отвечает Назаренко.
— А у нас в гражданскую «максимы» да «льюисы» были.
Дед и Семен сидят на кромке пулеметного окопа и чадят самокрутками, затягиваясь всласть.
После прорыва через линию немецких танков нас отвели в ближайший тыл, дали помыться в речке, накормили, и вот мы снова в обороне.
Немец все жмет. Правда, за последние сутки он продвинулся всего лишь километров на пять, но ведь продвинулся же!
— Ели сегодня? — спрашивает старик Семена.
— Пока нет, отец. Интендантство где-то заблудилось… Скоро найдет.
Старик, кряхтя, поднимается, говорит мне.
— А ну пойдем, малый, лепешек дам.
Снова идем в хату. Там тихо, прохладно, глиняный пол посыпан какой-то пахучей травой. Эх растянуться бы сейчас на этом полу да провалиться в сон, глубокий, исцеляющий от всех бед и болезней, в сон, о котором за эти дни мы даже разучились мечтать.
Дед вынимает из печки заслонку, берет в руки ухват, а я сажусь на лавку, прислоняюсь затылком к прохладной стене и мгновенно проваливаюсь в этот сон.
Кто-то осторожно будит меня. С трудом открываю глаза. На моем колене — крохотная, в цыпках, ручонка. Это мальчишка, внук хозяина. Белоголовый, в штанишках, сшитых из немецкого шинельного сукна, с помочами — веревочками на костлявых плечиках.
— Дядя, у тебя сахал есть?
— Кому сказано: не вылезать из погреба! — дед оставляет ухват, тянется к уху внучонка, но я инстинктивно прижимаю мальчишку к себе, и старик, махнув рукой, снова отходит к печке.
— Нету у меня сахара. Тебя как зовут?
— Юла…
— Юра, значит. Ты подожди, Юра, скоро приедет дядя повар, принесет мне сахар, и я тебе его отдам. Сейчас ступай к бабушке.
Мальчишка кивает в знак согласия головой и неслышно исчезает в сенях.
Юра, Юра, ничего ты не знаешь! Кроме комсомольского билета да вложенного в него письма от Полины у меня в карманах ничего нет. Даже вещмешка. Он остался где-то там, в балке, когда мы прорывались из окружения. В нем были котелок и портянки. Нашедший его немец не разбогател от такого трофея.
— Вот, угощайся сам и ребятам отнеси, — старик подает сложенные в оловянную тарелку лепешки. — Не ахти какая еда, но ничего больше нет. Бабка испекла из сушеной лебеды с ячменной мукой. А то, что керосином пахнут, — ничего. Сковородку-то бабка тряпочкой с солидолом смазывает. Чтобы не подгорали, значит…
Если учесть, что мы опять около суток ничего не ели, лепешки кажутся вкусными. Запиваем их холодной колодезной водой прямо из ведра и снова беремся за лопаты. Нужно соединить окоп с ходом сообщения.