Андрей Платонов - «…Я прожил жизнь» (письма, 1920–1950 годы)
Больше я об этом не упомяну. И вот – опять я пишу тебе эти страницы, и целую их, и привыкаю к новой жестокости.
Но я не обвиняю тебя, а делюсь с тобой, м[ожет] б[ыть], жалуюсь тебе как женщине, сестре, почти как матери.
Не считай меня безнадежным безумцем.
Нет, всё кончено во мне, когда тебя нет со мной.
Ты знаешь, что я нездоров и я еле-еле влачу свои дни в ожидании тебя.
Ты всё думаешь, что я тут вожусь с Костькой[601], что меня дома нет. Это неверно. Я вижусь с Келлером, с Сацем, виделся со Степ[аном] Мих[айловичем][602] (Катя его уехала в лагерь, он едет к ней тоже). Дома меня не бывает фиктивно: я не откликаюсь на один звонок, а всем, кому вход не запрещен, велел звонить условным звонком (несколько раз). Верно, позавчера приходила Зина с Петром Васильевичем, был звонок, я вышел спустя время, увидел записку в дверях. Я бы их, конечно, впустил, но ошибся, думал, что Симонов[603]. Такие ошибки возможны, но иначе люди мешают заниматься.
С Костькой я не вижусь по простой причине. Мы серьезно поссорились как-то, стоя на дворе, в присутствии Луговского5[604] он завизжал, забрызгал слюной как прапорщик. Луговской был на моей стороне. Так что К[остька] отпал к чертовой матери.
Мое литературное положение улучшилось (в смысле отношения ко мне). Сказал один человек, что будто бы мною интересовался Сталин в благожелательном смысле.
Сказал человек осведомленный[605]. Это возможно.
Ну, пиши же мне, дорогая. Я тебе пишу почти каждый день. Береги себя и сына для меня. Так болит душа, что при всем напряжении воли трудно справиться сразу и с разлукой с тобой, и с недомоганием.
До свиданья, милая моя. Твой Андрей.
Я знаю, что ты непричастна к мерзким пустым конвертам. Это не может быть, чтоб моя Муза так «шутила» со мной.
Печатается по первой публикации: Архив. С. 526–528. Публикация Н. Корниенко.
{201} М. А. Платоновой.
28–29 июня 1935 г. Москва.
Дорогая Музочка!
Сейчас получил (в 9 ч[асов] веч[ера]) твое письмо от 25/VI.
Я жалею, что дал телеграмму по поводу двух твоих пустых конвертов и написал два раздраженных письма по этому поводу. Письма твои я получил все, кроме этих двух. С ними какая-то загадка. Я давно договорился с почтальоном. Все твои письма я либо получаю сам, либо мне он их бросает в форточку кухни, когда я отсутствую (в тресте). Что случилось, когда ты мне прислала пустой бланк перевода и чистую бумажку с ругательным словом, – для меня, вероятно, навсегда останется тайной. Если это остроумие или символика, то оно достойно лишь пошляков. И, кроме того, непонятно, непонятно!
Я бы сильно подозревал Костьку, но нет данных, фактов для этого.
Извини меня за телеграмму по этому поводу.
Я тогда сильно расстроился, был оскорблен, не сообразил сразу, что ты, возможно, об этом деле знаешь столько же, сколько я, – ничего.
Если ты передаешь там кому-то письма (заказные) для сдачи на почту, то больше не делай этого. Лучше отправляй почаще простые, и сама, они тоже доходят. Пиши всё и не бойся, что какой-то стервец читает их. Читаю и перечитываю их только я.
Итак, не обижайся на меня. Подумай, как тебе было бы тяжело, если б ты получила от меня пустую бумажку со словом «пизда», или грязный обрывок какого-то бланка.
Ты пишешь «уверена, что пьешь много, а ешь мало»[606]. Вот что. Я не пью совсем, хотя бы потому, что нездоров, да и не на что.
Ты спрашиваешь, что делают мои герои – «Лида и пр.». Лиды у меня нет. Ты путаешь. Есть Вера, которая уже умерла от родов, когда Н. И. Чагатаев[607] был в СарыКамыше. Вещь не мрачная. Келлер плакал не от этого, а оттого, что вещь – человечная, что в ней совершаются действия и страсти, присущие настоящим мужественным и чистым людям. Плачут не всегда от того, что печально, а оттого, что прекрасно, – искусство как раз в этом. Слезы может вызвать и халтурщик, а волнение, содрогание – только художник.
Ты пишешь, что я сплавил вас, а теперь – история. Какая же история? Я не знал, что тебе неприятно, когда тебя любит муж.
«И ради всех святых (наших) не сходи с ума». Смотри, разумные не любят. Ты как раз чрезвычайно умна, что мне и нравится, и нет. И какая ты злая. «Вдруг рукопись не примут? Столько потеряно времени. Что будем делать тогда? На авансы надежды уже нет». Разве можно меня упрекать в этом? Неужели, ты только и связана со мной одними матерьяльными интересами? Как мало, в сущности, в тебе любви и как много хозяйственных соображений. Не бойся ничего, ты будешь жить хорошо. Только не задавай мне таких вопросов, я их не люблю слышать от тебя.
Сегодня встретил Павленко на дворе. Он мне опять говорил о даче для меня[608] (я тебе уже писал об этом). Как будто дело реальное. Я думаю, это тебе приятно знать. М[ожет] б[ыть], на будущее лето ты уже будешь жить на своей просторной даче и мы втроем разведем сад и огород, потом ты родишь для меня девочку, похожую на тебя. Неужели не хочешь?
Когда же ты приедешь? У меня дрожит сердце от одного воображения – что будет тогда между нами на нашем спальном ложе! Как я буду питаться тобой! Дождусь ли я этого, или что-нибудь неотвратимо помешает приблизиться тому времени. Не сердись на меня больше никогда.
Я понимаю, что зря пишу такие сплошь любовные, неинтересные для тебя письма. Любовь ведь завоевывается иначе – тактикой, незаметной хитростью и т. д., но я иду напрямик, дуром, как безумный, и результаты не могут быть хорошими.
До свиданья, милая, первая и последняя моя Муза, прекрасная чистая жена и друг.
Целую тебя в губы, в глаза, в щеки [нрзб][609]. Твой Андрей.
Привет и рукопожатье дорогому сыну.
Печатается по первой публикации: Архив. С. 529–530. Публикация Н. Корниенко.
Датируется условно – по содержанию письма.
{202} М. А. Платоновой.
2 июля 1935 г. Москва.
Прошу телеграфировать здоровье. Когда приедете.
Целую обоих. Андрей.
Печатается по первой публикации: Архив. С. 530. Телеграмма. Публикация Н. Корниенко.
{203} М. А. Платоновой.
3 июля 1935 г. Москва.
Вторично прошу телеграфировать твое положение.
Печатается по первой публикации: Архив. С. 530. Телеграмма. Публикация Н. Корниенко.
{204} В редколлегию издания «Две пятилетки».
25 июля 1935 г. Москва.
В гл[авную] редакцию «Две пятилетки».
В редакцию «Красной нови» мною 18/VII была отдана рукопись «Джан»[610] для напечатания. После того я был вызван т. Корабельниковым[611], который сказал мне, что эта рукопись «Джан» предназначалась для издания в книге «Две пятилетки» и я совершил недостойный поступок. Я ответил т. Корабельникову, что если поступок недостойный, то я его в состоянии исправить и согласен исправить, лишь бы уничтожить неприязнь в отношении ко мне со стороны редакции.
Теперь я дам несколько объяснений этому своему действию.
В начале года главная редакция решила издавать бюллетень. Мне предложили написать статью[612]. Я ее написал, отдал рукопись на машинку и выехал из Москвы на.
2 месяца. Рукопись была перепечатана на машинке в мое отсутствие, и перепечатанного экземпляра я уже не видел. Эта рукопись затем была публично проработана, и оценка ее была напечатана в газетах[613]. Я допускаю наличие грубых опечаток машинистки, за которые я тоже ответил, но не в этом дело. Дело в том, что творческий коллектив писателей и моих товарищей, составляющий «Две пятилетки», поступил не в духе коллективизма, не в духе товарищества. Этот коллектив, прочитав мою статью, должен мне прямо сказать, в чем ошибки статьи, – я бы тогда понял это ясно, потому ясно, что в среде коллектива находится ряд людей высоко квалифицированных, особо уважаемых мною. Но дух коллективизма в данном случае не действовал, тот дух, о котором с таким эмоциональным напряжением говорили члены коллектива на многих совещаниях.
Второе. Было несколько собраний. Говорили об издании книг, посвященных двум пятилеткам. Я каждый раз, когда получал повестку, посещал эти собрания. В конце концов выяснилось, что будет издана в первую очередь книга «Картины жизни страны» и что в ней участвует часть коллектива – группа писателей в 7-10 человек[614]. Я остался вне этой группы.
Затем обсуждается и принимается план 2-й книги «Взгляд в будущее». На первое собрание я повестки не получил случайно (моя фамилия была, кажется, спутана с фамилией другого писателя). На второе собрание – в «Правде» – я был не вызван сознательно, хотя я, советский инженер, – имел двойной интерес для присутствия на таком собрании[615].
Из этих трех фактов, пришедших мне на память, мне стало ясно, что я неполноценный член писательского коллектива, человек «из милости».