Гилберт Честертон - Человек с золотым ключом
Глава IX. Дело против коррупции
Мой брат, Сесил Эдвард Честертон, родился, когда мне было пять лет, и, немного подождав, начал спорить. Спорил он до конца жизни; я совершенно уверен, что он пылко спорил с солдатами, среди которых умер на славном закате великой войны. Говорят, когда мне сообщили, что у меня есть братик, я сразу подумал, что буду читать ему стихи, и сказал: «Это хорошо, теперь есть кому меня слушать». Если я так сказал, я ошибся. Брат ни в коей мере не хотел просто слушать, и часто приходилось слушать мне. Еще чаще говорили мы оба, а не слушал никто. Мы спорили все время. К ужасу окружающих мы орали через стол, споря о пуританстве, о Парнелле, о голове Карла I, пока родные и близкие не убегали, оставляя нас в пустыне. Не так уж приятно вспоминать, что ты портил людям жизнь, но я скорее рад, что мы почти сразу стали сбрасывать друг на друга весь наш мусор. Особенно же я счастлив, что, споря годами, мы ни разу не поссорились.
Должно быть, ссора плоха тем, что она обрывает спор. Наши споры не прекращались, пока мы к чем не приходили и не обретали убеждения. Я не хочу сказать, что мы признавали свои ошибки, но через долгие споры мы приходили к согласию. Брат начал с мятежного язычества. Он не терпел пуританства и восхвалял богемные услады, связанные с дружбой, но совершенно мирские. Я довольно туманно защищал викторианский идеализм и даже мог замолвить слово в защиту протестантства из подсознательной приязни к вере. Однако, отбрасывая то и это, мы пришли к выводу, что лучше всего какая‑нибудь непротестантская религия; а позже, каждый — сам по себе, оказались в одной и той же Церкви. Я думаю, хорошо, что мы испробовали друг на друге любой логический довод. Привыкший спорить с моим братом мог больше не бояться споров. Это не похвальба, а благодарность.
Редактор газеты «Нью — Стейтсмен», умный и острый человек, совсем другой школы, недавно сказал мне: «Ваш брат был самым лучшим debateur[8], которого я слышал или знаю по слухам», а такие люди, конечно, слышали всех знаменитых политиков и ораторов. Логика и ясность сочетались у брата с поразительной смелостью. На его примере можно увидеть, как неверно толкуют логику. Человека логичного представляют каким‑то сухим бледнолицым педантом, хотя на самом деле ясно и связно мыслят полнокровные, пылкие люди. Таким был Чарльз Фокс, таким был Дантон, таким уж точно был мой брат. Он был наделен семейной простотой и основательностью, о которых я рассказывал, привязанности его были спокойными и прочными, а вот сражался он яростно и нетерпимо. Он не хотел оставить неправду в покое. Его политические воззрения развивались поначалу не так, как мои. Когда я защищал буров и поддерживал либералов (правда, романтичней, чем многие из них), он продвигался к какой‑то практичной и консервативной демократии, все более пропитанной социализмом от Уэбба и Шоу, и стал наконец активным членом фабианского комитета. Но главное, в нем были грозная нетерпимость, ненависть к лицемерию нынешней политики и редкостная склонность говорить правду.
Я уже говорил, что при всей моей вере в либерализм мне было трудновато верить в либералов. Точнее, мне было трудновато верить в политику, поскольку она оказывалась почти призрачной по сравнению с тем, что о ней писали. Можно привести двадцать примеров, но они будут только знаками, ибо я сомневался и в собственных сомнениях. Помню, как я пришел в прославленный либеральный клуб и ходил по набитой людьми огромной комнате, а где‑то у стены лысый джентльмен с бородкой читал какую‑то бумагу. Мы не слушали его, все равно бы не услышали, а многие его и не знали. Мы бродили туда и сюда, сталкиваясь друг с другом. Я встретил друзей — Бентли, Беллока, Хеммонда — и с ними поговорил. Говорили мы так, как всегда; может быть, кто‑то спросил, что происходит в дальнем углу, номы уж точно быстро перешли к более важным вещам или к тому, что казалось нам более важным.
На следующее утро я увидел в моей либеральной газете огромную шапку: «Лорд Спенсер разворачивает знамена».
Буквы помельче, но тоже большие, сообщали, что он протрубил в трубу, призывая всех сторонников свободной торговли. По исследовании оказалось, что еле слышные замечания, вычитанные старичком из манускрипта, были экономическими доводами, и очень хорошими. Контраст между тем, чем был оратор для нас, и тем, чем он был для бесчисленных людей, которые его не слышали, оказался таким непомерным и несоразмерным, что я так и не оправился. С тех пор я знаю, что имеют в виду люди, когда пишут о смелом вызове с трибуны или еще о каком‑нибудь сенсационном случае, который существует в газетах и больше нигде.
Я все больше ощущал призрачность партийной борьбы. У брата и Беллока это шло быстрее, они сами были быстрее и решительней меня. Чтобы разобраться, они объединились и вскоре написали книгу, которая вызвала немалый эффект, хотя в то время он сводился к раздражению и недоверию. Называлась она «Партийная система» и говорила прежде всего о том, что партий нет, а система есть. Заключается система в ротации, а коловращаются ведущие политики обеих групп, или, как сказано в книге, «передние скамьи». Этот призрачный конфликт существует для публики и в какой‑то мере поддерживается невинным большинством, хотя лидер правящей партии куда ближе к лидеру оппозиции, чем оба они — к своим последователям, не говоря об избирателях. Книга — об этом, но сейчас я говорю не о том, верна ли она, а о том, что вышло из сотрудничества ее авторов. Их точка зрения достаточно тронула читателей, чтобы немногие ее сторонники стали издавать еженедельную газету. Редактором был Беллок, помощником его — Сесил, а я поначалу регулярно писал для них статьи.
Ничего подобного «Уитнесу» в Англии еще не было (во всяком случае самые старые люди ничего подобного не помнят) и уж тем более не было с тех пор. Однако своеобразие его нельзя измерить сравнением с нашей печатью. Как ни странно, нельзя быть сразу и своеобразным, и победительным. Мы не можем себе представить, как звучали слова «Земля круглая», когда все думали, что она плоская. Шарообразность ее для нас — скучная плоскость, и только тот, кто ее отрицает, привлечет внимание. Так и с переворотами в политике, в частности — с тем переворотом, который совершил «Уитнес» в английском мире газет. Измерить его может лишь тот, кого, как меня, питали обычные газеты викторианского века. Сейчас мы не спорим об идеализме или оптимизме, или сентиментальности, или лицемерии викторианства. Нам важно одно: оно прочно стояло на социальных убеждениях, которые не были чистой условностью. В частности, оно верило, что английский политик не только неподвластен коррупции, но вообще не интересуется деньгами. Этим гордились; это пресекало самые яростные приступы партийного гнева. Старые тори вроде моего деда, обличавшие козни Гладстона, останавливались на всем скаку перед малейшим предположением, что души наших политиков искушает менее достойный бес, чем бес честолюбия или зависти. «Не дай мне Бог помыслить, что английский премьер — министр…» Нет! Может быть, французы догадались о пользе денег, итальянцам с австрийцами захотелось удвоить свои доходы, болгарские или боливийские политики представляют, что такое фунт, но английский деятель, как мистер Скимпол, смотрит на звезды, не думая о том, стал он богаче или беднее, и очень удивляется, получая жалованье.
К добру ли, к худу ли, но это ушло, умерло; и убил это взрыв под названием «Уитнес», особенно отчеты о деле Маркони и статьи о торговле титулами. Конечно, мир не последовал за братом и Беллоком, и с той поры, как легко показать, не было ничего подобного их резким личным обличениям. Но общий тон совершенно изменился. Теперь никого не удивляют, тем более — никого не поражают насмешки над политиками или их доходами, намеки на торговлю почестями или на секретные фонды партий. Наверное, лучше бы поражали, то есть смущали; смутившись, устыдишься, а там захочешь что‑то изменить. Это — слабая сторона перемены. «Уитнес» стремился к тому, чтобы англичане знали и думали о коррупции. Теперь они знают, но я не уверен, что думают. Более циничному и реалистичному поколению я посоветовал бы не смотреть свысока на заблудших и глупых викторианцев. Да, мои дяди не знали, как управляют Англией, но если бы знали, ужасались бы, а не забавлялись, и даже пробовали бы это остановить. Теперь — не пробуют.
Обычно считают, что нашу современную историю перерезала англо — бурская война. Мне кажется, почти так же важно и дело Маркони. Пока его обсуждали, обычный англичанин утратил свое несокрушимое невежество или, если хотите, свою невинность. В спорах мне пришлось играть второстепенную, но вполне определенную роль, а все, что касается брата, тесно со мною связано, и потому мы здесь немного задержимся, тем более, что дело Маркони представляли неправильно и теперь его, большей частью, неправильно понимают. Наверное, пройдут века, прежде чем его увидят, как нужно, и поймут, что оно было поворотным пунктом в истории Англии, а может — в истории мира.