Станислав Рассадин - Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина
— Неужто ничего нельзя было приметить?
— Ни-ни, никаких следов! Я смотрел в оба глаза.
— Это непостижимо!
— Феномен, феномен!
— И как я подумаю, что при этом еще нужны познания, основанные на остроте глаз, внимательное изученье крапа…
Шулера? Помилуйте, да это скорее старые, умудренные мастера… ну, допустим, музыканты, знающие цену сальерианскому труду, с восхищенным недоумением разводят руками перед феноменом маленького Моцарта!
И родитель не шутя гордится, слегка стесняясь — не странного дара сына, а собственной, хоть и заслуженной гордости. «Хотя отцу и неприлично… Бог наградил…» Так сказать, божественный глагол, воззвавший к жизни необыкновенное дарование. То есть шулерство — не только не стыдное занятие, знаменующее нравственное падение, даже не просто ремесло со своими достойными почтения законами и секретами, но призвание, которое может быть и врожденным!
И слово «искусство» звучит уже не в прикладном значении: высшая ступень рукотворного мастерства, а… словом, как Искусство.
В счастливое отличие от прямолинейного — в данном случае — Куприна, безупречный художник Гоголь сам не желает всерьез видеть драму в том, как вор у вора дубинку украл: как компания шулеров, сговорившись, не умением, а числом обманула, обобрала шулера-одиночку. И нужно усилие — несколько даже противоестественное, потому что на него эгоистически ополчается наша читательская упоенность, знать не знающая, что идеальная «мягкость» достигнута хоть и надежно скрытой, однако пружиной, — нужно, повторю, усилие, чтобы заметить нечто и впрямь существующее в комедии. Неброско, невидно, но так, что не дает ее упругой плоти опасть, не дает превратиться комедии в водевиль. А заметить именно то, что для одиночки Ихарева обман, — это действительно драма, которой, если отвлечься от странности его ремесла, можно и посочувствовать…
Впрочем, не надо и отвлекаться. Да, драма, и неизбывная, хотя, как говорится, частная, личная, ибо — не потерянных денег, как-никак добытых в свою очередь тоже обманом, а разочарованного сознания, что фантазия, труд, вдохновение, изыски прихотливого мастерства, которому мало утилитарности, которому надо самому испытать наслаждение, — все бессильно, все прахом перед изначальным изъяном того мира, внутри которого «чистый художник» Ихарев устроился было творить свои совершенные шедевры.
Не нравственная драма, ни в коем случае, — иначе то не была бы комедия, а сам шулер Ихарев мигом оборотился бы в кающегося разбойника Кудеяра, — но огорченное понимание, что конечное, абсолютное совершенство и обман суть вещи не более совместные, чем гений и злодейство. Что на обман всегда сыщется обман:
— Хитри после этого! Употребляй тонкость ума! Изощряй, изыскивай средства!.. Черт побери, не стоит просто ни благородного рвенья, ни трудов! Тут же под боком отыщется плут, который тебя переплутует! мошенник, который за один раз подорвет строение, над которым работал несколько лет!
И когда шулер-артист, шулер-художник, сотворивший заветное чудо своего искусства, крапленую колоду, которой, как истинный творец, захотел дать имя, выделяя ее из сонма прочих: Аделаида Ивановна; когда он в исступлении разочарования кричит: «Черт побери Аделаиду Ивановну!» — кричит, словно кощунствует, и швыряет свое детище, виновное только в том, что искусство не может противостоять обману, — это и в самом деле жест художника, который изверился в силе «святого ремесла», своего собственного и всего в целом, и который в тотальном отчаянии сжигает любимую рукопись либо рвет на куски любимую картину.
Дабы, пересерьезничав, не впасть в грех глубокомыслия, напомним себе: Гоголь — насмешлив и даже весел, смеемся и мы, читатели, зрители; но самому поверженному герою мы позволяем переживать свою беду как свою беду. Не более, чем свою, но и не менее, чем беду. Потому что его, комедийно воспринятый нами, мир не придуман. Реален. У него есть свои очертания и объемы, свои страсти, свои правила.
Даже — своя этика.
Богатыри — не вы
Общепамятны строки из «Горя от ума»:
Но голова у нас, какой в России нету,
Не надо называть, узнаешь по портрету:
Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,
И крепко на руку нечист;
Да умный человек не может быть не плутом.
Когда ж о честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем,
Глаза в крови, лицо горит.
Сам плачет, и мы все рыдаем.
Общеизвестно и то, что здесь — в самом деле почти портретно — изображен человек, при жизни обросший легендами, да и сам превратившийся в легенду, граф Федор Иванович Толстой, так называемый Американец (ходил в кругосветное плаванье с самим Крузенштерном, но «за невозможное поведение» был высажен потерявшим терпение командиром где-то на Алеутах или поблизости от них, что тогда вкупе именовалось Американскими колониями России).
Человек необыкновенный, преступный и привлекательный, как выразился о нем его двоюродный племянник Лев Николаевич, граф Федор Толстой среди множества пороков не имел одного: лицемерия. Присваивать себе добродетель, которой у него не было, он, вопреки совету шекспировского принца Гамлета, не желал, — скорее уж был готов, как говорится, осуществить на практике порыв Мишеля Монтеня, который в начале своих «Опытов» заявлял о бесстрашном желании предстать перед публикой свободно открытым со всех, даже и неприглядных, сторон:
«Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостной свободою изначальных законов природы, уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом».
Впрочем, куда Монтеню! «Если бы я жил между тех племен…» Велика трудность — предстать голым среди голых! Федор Толстой не стеснялся заголяться душевно среди фрачной и вицмундирной публики.
(Не удержусь от соблазнительной оговорки, что не только душевно, — необычайность этого человека не умещалась в рамки окольных метафор, будучи подчас и физически зримой. Вот отрывок из воспоминаний его племянницы:
«Дедушка Андрей Андреевич сказал ему:
— Ну-ка, Американец, покажи свои грудь и руки.
Федор Иванович расстегнул свой черный сюртук и снял большой образ св. Спиридония в окладе. Этот образ он постоянно носил на груди. Он был весь татуирован: в середине, в кольце, сидела большая пестрая птица, кругом были видны какие-то красно-синие закорючки. На руках змеи, дикие узоры. Потом мужчины увели его наверх и раздели догола. Все его тело было татуировано. Его часто просили показывать свое татуированное тело, и он никогда не отказывался, находя, по-видимому, в этом некоторое удовольствие…»)
Слывя — заслуженно — шулером, он от этого звания и не думал открещиваться. «Только дураки играют на счастье» — таков был его принародный ответ на замечание: «Ведь ты играешь наверняка», да и уже поминавшееся словцо насчет ошибок фортуны — из его игрецких «мо». Дословнее было сказано так.
Сергей Григорьевич Волконский, будущий декабрист, пригласил как-то Толстого сесть за карты, на что тот ответствовал:
— Нет, мой милый, я вас слишком люблю для этого. Ежели мы станем играть, я увлекусь привычкой исправлять ошибки фортуны.
Привычкой, заметим, надежно противопоставившей себя Случаю.
— Граф! Ты передергиваешь! — не сдержавшись, дерзко сказал Американцу за карточным столом Александр Сергеевич Пушкин.
И тот сумел сохранить спокойствие и достоинство:
— Да, я сам это знаю, но не люблю, чтобы мне это замечали.
«Вследствие этого Пушкин, — вспоминал Алексей Вульф, — намеревался стреляться с Толстым и… готовясь к этой дуэли, упражнялся со мною в стрельбе».
Что тут любопытно? То, что непонятно, кто из несостоявшихся дуэлянтов должен был почитать себя более обиженным. Чья честь — по его, во всяком случае, собственному мнению — была больнее задета. Может быть, честь не Александра Сергеевича, а Федора Ивановича?..
Так или иначе, об откровеннейшем бесстыдстве этого великого шулера, ничуть не прикидывающегося никем иным, обычно рассказывают если и с непременной долей осуждения, то с еще более неизбежным восхищением, хотя бы тайным, невольным. Да иногда и с явным:
«Шла адская игра в клубе. Все разъехались, остались только Толстой и Нащокин. При расчете Федор Иванович объявил, что Нащокин ему должен 20 000 руб.
— Я не заплачу, — сказал Нащокин, — вы их записали, но я их не проиграл.
— Может быть, — отвечал Федор Иванович, — но я привык руководствоваться своей записью и докажу это вам.
Он встал, запер дверь, положил на стол пистолет и сказал:
— Он заряжен, заплатите или нет?
— Нет.