Василий Немирович-Данченко - Соловки
— А треску в Анзерах как ловите?
— Как на Мурмане, — ярусами!
— И много попадает?
— Довольно… На какого святого лов, от того зависит. Тут, братцы, везде премудрость, неспроста тоже!
XXXII
Монастырский сад. Ризница. Оружейная
После всенощной я отправился вдоль монастырских стен к лесопильному заводу. Проходя мимо садиков, разбитых у самых башен, я встретил монаха, таинственно манившего меня. Понятно, что я удивился.
— Что вам угодно?
— Поговорить с вами!
Мы вошли в садик. Сирень и черемуха были в цвету. В небольших темных аллейках стоит густой аромат.
— Вы, сказывают, из Архангельска. Что слышно там о почившем архимандрите нашем?
— Это о котором следствие производилось?
— Да… за добродетель свою пострадал человек!
— Помилуйте, какая добродетель! А деньги?
— Точно что дьявол попутал его. Но не так понимать это надо. Сущий ребенок был покойный. У него, словно у дитя малого, глаза на все блестящее зарились. Болезнь. Это он не своею волей. А что, говорят, будто эти деньги у монастыря отнимут?
— Да, есть законные наследники!
— Законный наследник — одна наша обитель. Тогда, как он помер, мы сейчас же жандармскому дали знать. Полковник приехал, все опечатал. Так и теперь!
— Однако хорошо же ведется ваше денежное хозяйство, ежели такие крупные суммы можно брать у вас незаметно!
— Не то, что хозяйство. Тут не в хозяйстве дело. Мы скандалу боялись. Ныне известно — безверие везде. Словно волки лютые, ищут, чем бы уязвить обители. Опять же супротив архимандрита никто идти не решался — страха ради иудейска. Один было поднялся — тот его сейчас в другую обитель, в настоятели. Он было не поехал — за противление его в тот же монастырь, только уж простым монахом. Вот оно у нас каково. Опять же его, архимандрита, просто жаль становилось, потому он обходительный такой!
— Ну, вы тоже не совсем правы. У него, говорят, своих денег в монастырь было привезено около ста тысяч, а вы и те захватить думаете!
— Зачем же нам отступаться? У нас помер — наши и деньги. Пусть лучше на доброе дело в обитель пойдут, чем мирским наследникам. От богатства много и зла бывает на свете!
Оправдание — весьма характеристическое.
— Вы говорите: скандала боялись; скандал все-таки вышел. Да и хороша обходительность, если он монахов по другим монастырям разгонял!
— Горе противляющимся, сказано. Ты терпи. Вот и мы от полиции натерпелись… Острова осматривали?
— Да!
— А правда, — таинственно спросил он меня, — что у нас здесь серебряная руда должна быть?
— Не думаю. Соловки просто гранитные стержни, покрытые наносною почвой!
— Вы ведь все по наукам произошли. Железа тоже нет?
— Нет. А если бы оказалось?
— Сейчас бы разработкой занялись. У нас насчет этого хорошо. У нас ведь и горнозаводчики есть. Все мужички-с. У нас мужички есть, что и в журналах пишут!
— В духовных верно?
— Да-с, в духовных. А один шенкурский мужичок — в монахах у нас — задумал историю двинского края написать. Далась ему грамота… Хозяйство наше видели вы? А погреба изволили заметить? Нет. Ну, так завтра я раненько проведу вас…
Погреба, действительно, оказались великолепные. Я ничего не видел подобного. Холод, свежий воздух и простор. Особенно хороши ледники. Это совершенство в хозяйственном отношении. Описывать их напрасно. Нужно все видеть самому. Никакое описание не даст понятия о роскоши местных кухонь, пекарен, подвалов, квасных, кладовых и т. д.
В тот же день мы осмотрели и ризницу. Богатства особенного не видно. Монастырь не любит держать мертвые капиталы. Деньги — вернее, они хоть казенный процент принесут. В историческом отношении здесь обращают внимание: грамоты новгородская и Иоанна IV на владение островами, первая подписана Марфою Посадницею; сабля, пожертвованная Пожарским, и меч Скопина-Шуйского, которые, помимо научной ценности, представляют довольно крупную стоимость по числу драгоценных камней, их украшающих. Тут же изящные чаши, резанные ажуром из слоновой и моржовой кости. Остальное: Евангелия, ризы — представляют только известную стоимость, не имея значения в других отношениях.
— Это бы да в деньги все — хорошо! Что там — история, сними с них рисунок, ну, и храни его. Деньги все лучше. Их в оборот можно! — откровенно высказался один монах, когда я с ним заговорил о ризнице. — Деньгам место можно найти. Новый бы пароход выстроили, на Мурмане становище, да на солеварение… Хорошо, ежели бы у нас на островах каменный уголь найти… Потому надоело англичанам деньги платить за него!
— А помните: какая польза человеку, аще весь мир приобрящет, душу же свою отщетит?
— То про человека сказано, кто для себя все… А мы не для себя. Нам самим ничего не надо. Видели вы — как мы едим, как мы живем, во что одеваемся. Нам мало требуется. А это для обители, во славу Божью, для угодничков. Имение монастыря — не имение монахов. Монастырь может быть богат — а монахи бедны. Это у нас и исполняется. Роскоши вы нигде не встретите!
— Так и довольствуйтесь тем, что имеете, не желая лучшего!
— Это точно, мы для себя и не желаем. Но для угодничков мы должны стараться…
— Лучше пусть в мире богатство будет. Народ ведь бедствует у нас!
— Верно, что бедствует, но оно и лучше. Помните, что в Евангелии про богатого сказано: легче верблюду — в игольное ушко, нежели богачу в царствие Божие. В мире-то человек обогащается, а тут сокровищами обители имя Господне прославляется. Ему же честь и поклонение. Оно точно: народ в мире убогий, мы и помогаем при случае. Окроме того, в деревни деньги посылаем когда…
Оружейная Соловецкого монастыря разом переносит посетителя в ту ветхозаветную старину, когда мы бились еще бердышами, не зная прелестей митральез, шасспо и крупповских пушек. Впрочем, в расположении старого оружия не видно никакого порядка.
— Хлам старый, — с презрением говорит монах. — Один из Питера у нас был: много, говорил, денег можно за него получить, за ветошь эту. Неужли такая глупость есть?
— Есть!
— Чудеса! Какого народу на свете нет! Хошь бы железо стоющее было, а то проржавело все!
— По этим остаткам изучают старину!
— В летописях достаточно есть. Не будет народ счастливее оттого, что узнает, чем предки его затылки ломали друг другу!
Что было возразить!
— Моя бы воля — я сейчас бы продал все это!
— Мне уж говорил один монах, что он бы и ризницу в деньги обратил!
— То ризница, то дело другого рода. Там святыни: например, ризы, кои св. Филипп, св. Зосима и св. Савватий носили. То все благочестие в народе поддерживает… А от оружия этого кровью пахнет… Оно никого не просветит и не образует!
— У нас вот нынче народное образование по недостатку средств развиться не может. Вот бы от своих достатков монастырь хоть бы для селений Архангельской губернии уделил малую толику!
— В светском просвещении — добра мало. Грех и помогать ему. Ежели бы такие школы, как у нас, например, — иное дело. А то, что за сласть — изучают языческие языки, а духовного и не слыхать. Иной лба себе перекрестить не смыслит. Мотает рукой, как коромыслом… Спаси, Господи, от образования такого!
XXXIII
Шенкурский хлебопашец в рясе
— Да, разное на свете бывает. Иной и не помышляет об иночестве, а Господь приведет его к такому концу. Вот и я тоже, первый по волости богач был, кормил народ сам, за подряды брался… Одного хлеба сколько сеял. И не знаешь, к чему судьбинушка наша идет!
— Как же вы в монастырь попали?
— Голубчик мой, как это спрашивать так; я и сам не знаю, как попал. Случилось, вот и все. Сначала несчастие постигло меня, одно за другим. Деньги, признаться, были — родной брат, питерец, подсмотрел и украл. Господь с ним, я ему давно простил. Пусть только на добро; потом, все равно, ему же оставил бы; детей, вишь, у меня не было. Опосле этого дом сгорел. С той поры поправиться уж не мог. Жена в скорости померла, не вынесла. Потом злой человек скот у меня испортил. Как Иов многострадальный из богатства в нищету произошел: из первого по волости — последним стал. Ночью, бывало, как никто не видит, такое ли горе возьмет. Заплачешь, как дитя неразумное. Узнал стороной, что в Питере брат разбогател. Он по артельной части. Пошел к нему; думаю, отдаст, что покрал. Точно. Как увидел меня, спокаялся. Заплакал. Очень, говорит, совесть меня за это самое мучает. Но одначе я с твоих денег жить стал. Теперь вот — бери, мне не требуется твое, своего, благодарение Богу, много. Уговаривал в Питере остаться, да я не остался. В поле тянуло. Опять же могилки там в селе. Жена да мать лежат. Как бросить? Да и питерское житье не по душе мне было, признаться. Ни тебе простору, ни тебе работишки настоящей нет. Болтаются все так-то. Кто про что. Шум, суета, народ оголтелый, добродетели в нем нет, все бьет на обман. Промеж пальцев уйдет у тебя. Пошел я домой. Только — в Новой Ладоге это было — завернул я ночевать в одно место. Утром встал, ни денег, ни паспорта. Опять лютые вороги покрали. Горше всего мне на этот раз стало. Я в полицию. Кто тебя знает, говорят, — кто ты такой? Какой ты есть человек? Может, — бродяга? Поверишь ли, кормилец, вместо защиты — в тюрьму попал. Вот она правда какая — у судий земных. Прости им, Господи, не ведят бо, что творят. Списался я из тюрьмы с братом; тот устроил все, денег малую толику прислал. Пошел я опять домой, что птица с оборванными крыльями. И стал с той поры тяготу носить. Допрежь я и неурожая не знал; а теперь, что ни год — то морозом ниву побьет, то дожди такие, что хлеб на корню погниет; то засуха, то разливом пашню смоет. Перемогался я, перемогался, да и затосковал. Просто нет мне нигде спокою. Куда ни пойду, везде люди богачество мое видели, везде мне прежде в пояс кланялись, везде я первый человек был. Не так тяжко тому, у кого никогда ничего не бывало. Выйдешь ли на поле — у других колос золотом налился, шумит нивушка на радость работнику — хозяину, а у меня колос редкий да мелкий, зеленый еще… Вдаришься об землю, да плачешь… А то уйдешь от людей в леса, глушь-от у нас беспросветная. Царство!.. И бродишь там дни, по ночам только домой, словно вор какой, пробираешься… Все опротивело! Раз я тундру на поля снимал. Осень холодная стояла. Тундру-то снимать по колено в воде приходится. Тут и робишь, тут и спишь, тут и Господу Богу своему молишься. Иногда недели по две так-то: одичаешь весь. Вот и работаю я один-одинешенек. Раз это занедужилось мне, и прилег я; место посушей нашел. Лежу я, а в глазах все обители пречестные. Купола зеленые, кресты золотые, да стены белые… В ушах — колокола… Так и гудит. Клир невидимый молитву поет. Точно кого-то в иноки посвящают. Так дня три было. Как пришел я в себя, так и обещался сходить к преподобным Зосиме и Савватию на год, ежели выздоровею. Опосле этого как рукой сняло. Ну, я и продал все: и землю, и скот, какой остался, и пошел сюда. Пожил я год — работник я хороший — монашики уговаривали меня остаться, сам архимандрит покойный: — живи, говорит, у нас, Алексей, что тебе, бобылю безродному, в мире делать, молись, да работай на обитель святую. Ну, сходил я домой, поклонился родному селу, церкви нашей, да на могилках поплакал. Потом выправил себе от обчества увольнение и пошел в Соловки. Десятый год теперь живу здесь… А все старого горя не заесть — дьявол, видно, мутит нас. Года три тому назад брат приезжал. В купцы вышел. Помолился здесь, у меня в келье пожил. Только сам его я попросил, чтобы уезжал скорей: невмоготу было. Тоска такая. Миром от него пахло. Сам с ним ушел бы, если б он подольше остался. Как уехал, и опять ничего. Вот разве когда на лугах работаешь, так тянет домой. Так бы и бросил все и пошел!