Владимир Варшавский - Родословная большевизма
Но Пенья пишет: «Однако, было немало судей, которые изобретали очень многочисленные виды пытки. Марсиль говорит о четырнадцати родах пыток и заявляет, что изобрел еще больше, чем заслужил похвалы Павла Грийана. Что же касается меня, если вы хотите знать мое мнение, то я скажу вам, такая эрудиция, мне кажется, более подобает работе палачей, чем юристов и богословов, как мы. С этой оговоркой я, однако, хвалю обычай пытать обвиняемых, особенно в наши дни, когда нечестивые держат себя бесстыднее, чем когда-либо».
Солженицын: «Если до 1938 года для применения пыток требовалось какое-то оформление, разрешение для каждого следственного дела, — то в 1937–38 годах… насилия и пытки были разрешены следователям неограниченно, на их усмотрение… Не регламентировались при этом и виды пыток, допускалась любая изобретательность».
Но вот самое поразительное. «Душа навстречу палачу». Это не выдумка Цветаевой. Церковные хронисты с беспокойством отмечали, что многие еретики, особенно катары и францисканцы-спиритуалы, шли на костер с радостью, с улыбкой, с восхищением. Некоторые даже сами просили, чтобы их сожгли. Пенья: «Еретики такого рода часто сами требуют для себя сожжения на костре. Они убеждены, если их осудят на сожжение, они умрут мучениками и сразу же вознесутся на небо… Само собой разумеется, их неразумному желанию ни в коем случае нельзя потакать… Наоборот, их нужно полгода или даже год держать в кандалах в тюрьме ужасной и темной, так как тюремные тяготы и постоянные притеснения часто пробуждают правильное разумение».
Впрочем, по убеждению инквизиторов, темница всегда должна быть ужасной; не просто место заключения, а вид пытки.
Солженицын: «Исключительность, которую теперь письменная и устная легенда приписывает 37-му году, видят в создании придуманных вин и пыток. Но это неверно, неточно… Ночные допросы были главными в 1921 году. И тогда же наставлялись автомобильные фары в лицо (рязанское ЧК). И на Лубянке в 1926 году использовалось амосовское отопление для подачи в камеру то холодного, то вонючего воздуха. И была пробковая камера, где и так нет воздуха и еще поджаривают… Участник Ярославского восстания 1918 года Василий Александрович Касьянов рассказывал, что такую камеру раскаляли, пока из пор тела не выступала кровь; увидят это в глазок, клали арестанта на носилки и несли подписывать протокол…»
Между инквизиционными трибуналами и органами еще другая важная черта сходства: поощрение доносов. Доносить на еретиков, поучали инквизиторы, — «Божий закон». Тот, кто, пренебрегая спасением души, не соблюдает этот закон, подлежит отлучению от церкви. А доносчику награда — три года отпущения грехов и обеспеченное вечное спасение.
Чтобы стукачи не опасались возможной мести, их имена не только не сообщались обвиняемому, но вообще нигде не оглашались. Их знал только инквизитор или назначенный им комиссар. Очная ставка не допускалась, но если стукач соглашался выступить на суде обвинителем, он должен был представить абсолютные доказательства верности своих показаний. А коли не сможет, ему самому тогда наказание, к какому приговорили бы подозреваемого в ереси, окажись донос обоснованным. Кстати, так и в «Записи целовальной» Василия Шуйского: «а кто на кого лжет, и, сыскав, того казнити по вине его: что было возвёл неподельно, тем самым и о судится».
Многие инквизиторы возражали против этого закона, считая его несправедливым и слишком строгим к стукачам. Если его применять, никто больше из страха наказания не решится доносить и «дело веры» пострадает. Вот почему, хотя он никогда не был отменен, закон этот во времена Франциско Пенья фактически больше не соблюдался, во всяком случае, лжесвидетелей никогда не выдавали светским властям для сожжения. Роль же обвинителя стали поручать особому чиновнику инквизиции, который назывался «фискалом». Но все же, для предотвращения доносов из личной ненависти, или из мести, или по соображениям выгоды, или по приказу третьего лица, показания доносчиков строго проверялись. Ничего подобного описанной Солженицыным чуме безнаказанных доносов для сведения личных счетов или чтобы получить жилплощадь соседа — не было.
В Византии, с которой русская культура связана сыновним преемством, лжесвидетельство считалось грехом. Византийские мастера не любили изображать мучения грешников в аду, но в тех редких случаях, когда они это делали, например, на фресках Кастории, в Западной Македонии, они изображали лжесвидетеля повешенным вниз головой. По старой русской пословице: за облыг на том свете язык жегалом протыкают. Но в Советском Союзе стукачу ничего не грозит.
«Haш Закон, — говорит Солженицын, — совершенно не помнит греха лжесвидетельства — он вообще его за преступление не считает! Легион лжесвидетелей благоденствует среди нас, шествует к почтенной старости, нежится на золотистом закате своей жизни».
Рыба с головы тухнет. Доносительство на партийных товарищей очень рано становится в партии обычным явлением, начинает почитаться гражданской добродетелью. На XIV партсъезде, в декабре 1925 года, член Центральной Контрольной Комиссии товарищ Гусев заявил: «Что же, мы за доносы, такие доносы должны быть в партии, ибо каждый коммунист должен быть чекистом».
Ему возражал член ленинградской делегации Минин: «Развившаяся за последнее время система писем, использования частных разговоров, личных сообщений, когда всем этим пользуются без всякой проверки и все эти сообщения объявляются сразу вполне достойными веры, причем авторы подобных сообщений и писем берутся тут же под особое покровительство, не может не принять в партии самые нездоровые и до сих пор немыслимые обычаи».
Вся последующая история партдиктатуры показывает, какое из двух мнений возобладало. Из партии метастазы раковой опухоли расползаются по всей стране. Героем коммунистической цивилизации становится Павлик Морозов.
Инквизиция смогла сломить сопротивление катаров и других еретиков главным образом именно потому, что поощряла доносительство. Скрывая имена настоящих стукачей, инквизиторы часто говорили обвиняемым, что на них будто бы донесли самые близкие им люди. «Ваш друг, имярек, утверждает, что видел, как вы шли на тайное сборище катаров». Никто больше не знал, кому можно доверять. Связь круговой поруки распадалась. Торквемада в упомянутой мною повести Анджиевского говорит: «Наша власть основана на страхе. Нужно, чтобы жена не доверяла мужу, родители боялись детей, сослуживцы — один другого. И все должны трепетать перед всезнающим судом Святой Инквизиции».
Из опыта Робеспьера Маркс, Энгельс и Ленин вывели науку тоталитарной идеократии, осуществляемой одной партией и даже одним только человеком. Через якобинцев марксизм-ленинизм наследовал и другую всеевропейскую традицию, традицию инквизиционную: грешников нужно привести к спасающей абсолютной Истине насильно, а злых еретиков, которые своим инакомыслием мешают Истине занять её место, тех уничтожать.
И вместе с тем и якобинство, и марксизм-ленинизм были метаморфозами как раз тех мессианских эгалитарных движений средневекового хилиазма, с которым боролась инквизиция. Как это может быть? Как якобинство, марксизм и большевизм могут быть одновременно метаморфозами двух противоположных друг другу тенденций: революционной и охранной?
Могут. При всей их противоположности, две эти тенденции растут из одинакового сознания, что Истину можно утвердить и охранить только насилием и террором. Правда, одни хотят насилием и террором построить «новый мир», другие охранить существующий порядок. Задачи прямо противоположные, да средства те же и такая же одержимость антихристианским духом нетерпимости, непрощения и ненависти. К тому же революционеры, только свергнут короля или тирана, глядь, уже сами оборачиваются охранителями своей новой власти и устраивают свою собственную инквизицию.
Все это позволяет утверждать, что продолжение якобинской революции — большевистская — была новым эпицентром, новым прибоем всеевропейской мессианской революции, которая подымалась уже в Средние века в движениях эгалитарного хилиазма, бурлила в апокалиптических сектах, игравших такую роль в английской революции, и впервые восторжествовала с диктатурой якобинцев.
Да, казалось бы, все это не подлежит сомнению. А между тем, нас всё время настойчиво хотят убедить, что истоки большевизма нужно искать вовсе не в марксизме и не в якобинстве, а исключительно в «специфике» русской истории: в татарщине, в опричнине, в революции сверху Петра Великого, и вот феодализма в России не было, и русские прирожденные рабы, и при Николае I был учрежден корпус жандармов в несколько тысяч человек. Подобные утверждения вовсе не плод исследовательских усилий установить действительную родословную большевизма. Они обычно продиктованы: или желанием во что бы то ни стало снять с марксизма ответственность за Архипелаг ГУЛАГ; или доходящей порой до антирусского расизма, застарелой, утробной враждой ко всякой России, — Советский Союз, дескать, всё та же царская империя; или, как в случае Бердяева, комплексом национальной неполноценности: «русский народ… может осуществлять или братство во Христе, или товарищество в антихристе». Куда же буржуазному мещанскому Западу устроить такую революцию, как большевистская!