Владимир Алейников - Нескончаемый дар
А как он дарил мне свой Киев!
Начиналось – со звука.
Я приезжал к Марку. Он – принимал. Он – ждал.
Слух мой улавливал, слух мой угадывал, слух мой выхватывал из посторонних, разнонаправленных, разнонастроенных, разномасштабных, переведённых, как стрелки часов, – на такое-то время, перенесённых – из разных времен и событий – сюда, переплетённых – между собою, перенасыщенных – самими собою, разновеликих, разновысоких, спутанных, смешанных, вздыбленных, взмыленных, вспененных – всяких, многообразных звучаний, только одно:
Киев, Киев, Киев.
Звук этот был – всё.
Место в пространстве. Точка на карте. Солнечный зайчик. Пятнышко света – в центре горячей линзы. Дом у дороги. Мост через реку. Весть издалёка. Грусть ниоткуда. Ветер с востока. Запад в закате. Север в тумане. Юг на подходе. Власть без изъяна. Честь при эпохе.
Звук этот был – знак.
Марк незаметно, неуловимо, взмахивал – вдруг – рукой.
Начиналось – со взгляда.
Марк поднимал глаза. Взгляд его – взгляд Льва – сразу встречался с моим – Водолея. Огонь и воздух – что ещё надо? Что ещё надо, скажите вы мне, для того, чтобы пламя, уже разгоревшись, набирая жарчайшую крепость, крепчайшую силу, сильнейшую яркость, неизбежно разбушевалось?
Переглянувшись, мы сразу вставали – и шли. Вместе, спокойно, свободно, – куда-то вперёд и вперёд.
Город, единственный, дивный, чудесный, сам раскрывался навстречу. Город охватывал нас, обнимал, принимал, приглашал – дальше, и дальше, и дальше, вовнутрь, в сердцевину, в самое – то, в самое – только его, в самое откровенное, в самое сокровенное, в самое незабвенное, в самое кровное, в самое древнее, в самую суть свою.
Снова был путь – в суть.
Город, где гул – там, за Днепром, – напоминал о том, что под горой, в толще земной, стонет, вздыхает Вий. Гоголь об этом знал – город мне так сказал.
Город Перуна. Древние руны. Струны Бояна. Призраки. Раны. Город Сварога. Яра и лога. Круч и пещер. Впадин и сфер.
Город, где Рам видел, упрям, в Индию путь. Радость и суть. Город, где зимы неотразимы. Город, где вёсны – чистые кросны. Город, где лето – празднество света. Город, где осень вспомниться просим.
Град, где у врат – гром. Крепость. Посад. Кром. Крутость оград. Лад. Звук, а за ним – взгляд. Кротость ресниц – вдруг. Взгляд, а за ним – звук.
Звук возвращался. Магия звука. Мания звука. Внимание – к звуку. В нём – всё. Он говорит – сам.
Ки-юв.
Так в старину говорили.
Что означает: место духовной связи, средоточие духовной связи.
О, где же ты, древнейший наш язых, язык дзиан? Предшествовал ты встарь ведическому славному санскриту.
Не прерывайся, крепни, ки, – духовная нить, незримая связь!
Будь славен, Киев, будь светел, Ки-юв, столица Украины – одного из трёх центров мира четвёртой луны, – так мудрецы тибетские считают, – Ки-юв, одна из трёх пуповин Земли, наряду с Лхасой и Ерусалимом – давней Русской Оселей! Ки-юв – Киев, на Инде – на Днепре.
Дарю тебе, друже, – мой Киев.
Город. Жара. Парк. В парке – глаза: Марк. Ночь, где печаль свеч. Город былых встреч. Август. Речей взлёт. Город, где Марк – ждёт. Лет золотых весть. Город, где Марк – есть!
Кажется, только у него одного имеется большая, просто огромная магнитофонная запись моего чтения стихов, сделанная им году в семьдесят восьмом.
Да, в том январе. Снежном, безумном, поющем. Том самом. Читал я тогда, по его настоянию, нет, – по его категорическому, не признающему никаких отговорок, требованию, – долго, часа четыре, наверное, если не все пять, а может и больше.
Читал – выкладывался, весь – в голос, в звук.
Читал и то, что в голову придёт, из прежних книг, давно известных киевлянам, и – новые, написанные в семидесятых годах вещи, из тех книг, что потом составили «Ночное окно в окне».
Магнитофон был старенький, но работал. Большие бобины крутились, накручивая на тоненькую, легко рвущуюся плёнку мои стихи.
Разумеется, всё это не было нигде опубликовано.
Это была домашняя, самиздатовская, само-голосная, само-стиховая, само-стихийная запись.
Традиционное для той поры чтение.
Пение – в пространство.
За окнами Марковой квартиры виднелась весьма знаменитая Лукьяновская тюрьма.
Через некоторое время в ней будет сидеть общий наш друг, тоже киевлянин, отличный писатель, великолепно чувствующий и передающий в слове дух Киева, особенно того, уже ушедшего, послевоенного и пятидесятых годов, колоритного Киева, с его Куренёвкой, где этот писатель вырос, и с другими, не менее выразительными районами и окраинами, да и атмосферу шестидесятых, киевскую, само собой, хорошо он уловил и выразил, а зовут этого писателя – Леонид Коныхов, и сидеть он будет – конечно же, за самиздат.
Но до этой трагической истории было ещё далеко.
Мы и представить себе не могли, что такое – может случиться. И даже Марк – никак, ну никак не мог это предвидеть.
И Лёня Коныхов, коренастый бородач в закарпатской свитке, которую он носил вместо пальто, заглянул именно в эти часы к Марку на огонёк, и отогрелся, и отошёл душой, и сидел себе рядышком с нами, попыхивая трубкой с «капитанским» табаком и попивая дешёвое вино, может, «Бiле столове», а может, и «Бiле мiцне», и ему было здесь очень хорошо, ну прямо как дома, и он тоже присутствовал при этом чтении.
Марк был – весь внимание, сама сосредоточенность. Одновременно и режиссер, и дирижёр.
Он приглядывал за магнитофоном – и, чуть что, как-то очень умело его налаживал.
Заодно не забывал он и о том, что он – радушный хозяин, одновременно – и дома, и положения, и у него сейчас – гости.
Ну а я, увлёкшись, втянувшись в чтение, да ещё и призванный Марком обязательно сделать это, всё читал и читал.
И очень буду рад, если узнаю, что и тот, более чем двадцатилетней давности, голос мой – тоже, хоть иногда, входил в бесконечные, бескорыстные, безоглядные Марковы подарки знакомым.
Его внимание ко мне было всегда беспредельным.
Было оно, но существу, сверхвниманием, переросшим все рамки и разметавшим все преграды на пути, – и подобного внимания никогда я больше ни от кого не видывал.
Он старше меня, старше на двенадцать лет, и это всё же немало, – но существенной разницы в возрасте мы никогда с ним не ощущали, ни к чему нам была она.
Лишь изредка подразумевалась эта разница, больше – в житейских, практических вопросах, а точнее, пожалуй, только в них, но никак – не в творческих, – да и то мы её вроде как, по обоюдному, внутреннему, не сформулированному в словах, как некое правило поведения, соглашению, стирали, скидывали со счетов, чтобы не мешала нам общаться.
Ему важно было, ему крайне важно было знать, что я постоянно работаю, духовно совершенствуюсь, двигаюсь всё вперёд, со ступеньки на ступеньку, по какой-то, незримой для других, но прозреваемой им, ведущей в будущее лестнице, всё выше, целенаправленно, упрямо, иногда и рывками, сразу навёрстывая порой по каким-то причинам ранее упущенное, время, что постепенно, с годами, начинал я осознавать, всё более и более отчётливо, что время это – действительно дорого, и осознал-таки это наконец, с полной ясностью для себя, и уже не выбивался из особого своего, рабочего, творческого, ритма, что я неизменно верен призванию своему, что я – пишу.
Ему важно было, что я, пусть изредка, пусть и с перерывами, иногда и длительными, но всё же периодически вижусь с ним, нахожусь с ним рядом.
Чутьём на подлинное в искусстве обладает он – фантастическим. Сам не промах в этом, сколько раз убеждался я, что его суждения и оценки – верны. Более того: он умеет видеть – наперёд. Умеет в зерне разглядеть – грядущие всходы. Чует всё это. И это – дар, которого напрочь лишены многочисленные наши литературоведы, искусствоведы и прочий подобный люд, каковому, казалось бы, по роду занятий полагается иметь хоть нечто подобное.
Нет, весь критический и что-то там якобы исследующий люд предпочитает готовую пищу. Он, этот «как бы люд», – «кровавую пищу клюёт под окном». В роли пожирателя того, что другие люди, творческие, подлинные, выстрадали, – того, что с кровью им досталось.
Куда проще не открывать что-то самому, не предвидеть что-то, но «строя» из себя этаких умников, а на деле мало что в искусстве и в литературе соображая, растолковывать – для кого? – подводить эту вечную, из пальца высосанную базу – под то, что давным-давно открыто и сделано прирождёнными творцами.
Художник – движется. Он по пути, по ходу дела, много чего находит, подбирает, нащупывает, лишь приоткрывает – или полностью открывает, то есть сбрасывает завесу.
Пикассо, однажды и навсегда, совершенно правильно сказал:
– Я не ищу, я – нахожу.
Ищут – блох. Ищут – у кого денег занять бы. Ищет, выискивает – критический люд: а ну-ка, что там такой-то автор когда-то обнаружил, нашёл? Сейчас мы это – по полочкам! Ищут – в нынешнее время – где бы выпить и пожрать на халяву, всё равно где, – на презентации ли, а они, эти самые презентации, похоже, стали непременным условием тусовочного существования, вывороченного наизнанку литературного и художественного быта, – на свадьбе ли чьей-нибудь, или на похоронах, которых с годами всё больше становится, потому что мрут люди, уходят один за другим ветераны той, нашей, золотой богемы, – в ПЕН-клубе ли, где облезлые, полинявшие «властители дум» шестидесятых годов по привычке играют в очень уж странный, пионерско-старческий лагерь, в какой-то между двух огней находящийся, уже и не походный, и тем более – не боевой, а, скорее, междувременный, промежуточный, выжидающий чего-то, стан «для своих», – стайкой держаться – оно всегда спокойнее, но какие всё-таки законы в этой стае? – ищут, где бы оторвать грант, читай – подачку, ищут – с кем бы посплетничать, позлословить, кому бы пожаловаться на горькое теперешнее житьё-бытьё, ибо их пресловутый потенциал, как выяснилось, был ничтожно мал, а вся их деятельность, условно называемая творческой, сводилась в былые годы к устройству в жизни, – ищут – ну и пусть себе ищут. Но такие ищущие вряд ли что-нибудь обрящут.