Л. Саянский - Великая война. 1914 г. (сборник)
А в завоеванной земле, развиваясь на только что покинутых полях смерти, начинает кипеть озабоченная толковая жизнь. Здесь уже более или менее знают, чем пахнет война. Ну, а те, кого привозят ежедневно сюда с передовых позиций, знают и подавно.
Здесь война показывает свою изнанку. Здесь страшной и зловещей она кажется. Ужасы, кровь, смерть и ее хрипы – на лицо, перед глазами. А нервной оживленности, бодрости, подъема после победы, всего, что облегчает страдания на 50 % – здесь нет. Вот почему отсюда, из тыла, война страшнее, чем там – впереди.
А так как все работающие и живущие здесь напряжены этими ужасами, то понятно, что здесь говорят и думают лишь о войне. Но говорят не так, как там, в России – пустозвонно и красиво, а нервно, лихорадочно. То падая духом от услышанного из уст раненого враля-солдатишки известия, что «все, весь полк побит, и наши ушли, а австрияк ломит», то радуясь и хохоча при таком же не проверенном слухе о «взятых вчера в плен семидесяти пушках, отбитых у австрийцев». А где отбиты эти пушки? Спросите-ка его! Он пожмет недовольно плечом:
– Не все ли равно, где! Важно, что отбиты!
А через час он ходит с загробным видом. Вернувшиеся на ремонтном паровозе из-под Львова рабочие уверили его, что «нас окружают». Кто, где, чем и зачем? Не важно! Окружают, одним словом, и он мрачен как ночь и еще более всех нервирует.
Так нервно, то запуганно, то ликующе живет периферия страны.
А здесь, в завоеванном краю? Слишком тяжело отозвалась война на его населении, и много труда и братской помощи надобно, чтоб восстановить этот голый раззор повсюду. Вот все, что можно сказать.
Ну, и настроение в pendant к действительности не из приятных у бедняков-русин и прочих славян. Львов мне не удалось осмотреть как следует…
Город – по образцу европейских. Серый камень повсюду. Средневековье наложило на него свой неизгладимый отпечаток узостью некоторых улиц и несколькими реликвиями не наших времен. В остальном – полунемецкая, полупольская, но современная физиономия. Все неслужащее население, особенно еврейское, осталось тут. Но преобладают женщины, дети и масса школьников. На крупных перекрестках стоят наши бравые стражники. На менее бойких – милиционеры из местных граждан с сине-красными повязками на рукавах пальто-cloche и в лощеных цилиндрах. Много приехавшего и проезжего народа. Ходят воинственные на вид «добровольцы». Щеголяют всем новеньким какие-то выхоленные и с алчными бегающими глазами господа с красными крестиками на фуражках, вооруженные зачем-то с ног до головы и, очевидно, для шику, в шпорах и с хлыстами. А погон нет. Но, слава Богу, здесь, во Львове, железная дисциплина, и темным и полутемным господам не дают особенно-то здесь засиживаться, а то (это видно по их глазам) их аппетиты и нравы превратили бы Львов во второй Харбин с его шальной тыловой жизнью, грязной и распущенной. В городе осталась масса жен австрийских чиновников и офицеров. Жалованья они, конечно, ниоткуда не получают, а жить должны чем-нибудь. Этим, наверное, объясняется почти поголовная проституция всего женского населения во Львове. И даже потертые в приключениях на Невских берегах Дон-Жуаны конфузятся, когда получают призывный и несмелый толчок локтем от строгой и печальной на вид дамы, по костюму и его элегантности, видимо, из общества…
Что делать? Война! Этим все сказано и оправдано. Позор многих. Слава многих. И смерть очень и очень многих!
До девяти часов вечера движение на улицах не уступает Кузнецкому Мосту или Тверской. Но зато в десятом – гробовое молчание на улицах, видевших семь веков, пугает. И эти старинные дворцы, эти средневековые еще костелы и каменно-плитные площади пред ними, и эта тишина, нарушаемая лишь звоном подков конного патруля, – все гармонирует друг с другом, и заставляет невольно уноситься мыслью в далекие времена королей Людовиков, по имени одного из которых названа главная и самая широкая улица Львова.
Сегодня прибыл я сюда. Два дня и две ночи ехал я на своей расшатанной подводе с молчаливым возницей. Тянулись в желтой осенней дымке рощи, буераки, балки и поля старой Галиции. С утра и до ухода дня в глазах мелькали остатки окопов, укреплений, волчьих ям и тысячи братских могил. А по темным ночам, тишину которых нарушал лишь скрип моей печальной телеги, катившейся шагом, все вокруг – эти остатки, следы титанической борьбы и все то, что нас окружало в сумрачном полусвете далеких звезд – все, казалось, было наполнено какой-то мистической тайной, великой и жуткой… И казалось, что ночь говорит тысячами неведомых, еле слышных голосов, и все эти голоса шепчут каждый о своем страдании, каждый о своем невольном предсмертном вздохе.
И, честное слово, я никогда себя так плохо не чувствовал, как в эти долгие предрассветные часы, лежа на твердом и тряском дне подводы, без сна и с тяжестью неведомого будущего на сердце.
2 октябряС моими вещами прямо горе… У меня с собой корзина, постель и саквояж с туалетом. Три места, и при том, необходимые все вещи. В корзине полушубок, белье, сапоги и запас верхней одежды. Там же шоколад и драгоценный табак. А все вместе весит много. Мою более чем скромную постель никак нельзя бросить, ибо Бог знает, достану ли я где-нибудь даже клок соломы сухой. А глубина моего многострадального саквояжа, тысячу раз падавшего, терявшегося и ремонтировавшегося, хранит все необходимое, чтоб не превратиться в дикаря. Там мыло, там спички, там бумага и конверты; там расходная коробка папирос и кипа целая карточек жены, снятой во всех позах и видах опытным оператором той фирмы, где она служит.
Вот и все. А в общем даже этот маленький багаж тормозит меня страшно. Не будь его, я бы сел на любую лошадь и поехал в полк, хотя до него еще больше ста верст. А ведь с корзиной далеко не уедешь. Мой возница сбежал и денег не взял. Сегодня утром его разыскивали по всему местечку, но он как в воду канул!.. Испугался, очевидно, что дальше придется везти меня. Жду попутных подвод; может быть, пойдет обозик какой-нибудь туда, к Карпатам. С ним и пристроюсь…
Нездоровится сильно, но это ничего. В бою пройдет. Я помню, как перед моим первым боем у меня целую неделю болели зубы. Но когда загрохотали первые выстрелы, и все существо мое напряглось в ожидании неизведанных ощущений, зубы, как по волшебству, затихли, и я с удивлением заметил уже после боя, что я излечился от своей постоянной боли. Так и тут, наверное. С подъемом нервов перестанет чувствоваться и нездоровье. Правда, потом оно скажется, понятно, но… что делать!
Здесь в С… стоит N-ский пехотный полк. В нем осталось всего шесть офицеров. Да и среди солдат убыль не меньше половины. Весь полк на позициях, лицом к западу, откуда, по слухам, двигаются австрийцы, опомнившиеся от неожиданной потери всей восточной Галиции. Знакомые по Пруссии картины выжидательного сидения в изрытой земле. Те же подземные ходы и узкие ровики. Те же присыпанные сухой травой и ветками гласисы[26] неприметных брустверов. И так же кое-где среди поля, ровного и на вид пустого, то вырастают, то проваливаются неведомо куда фигуры солдат в измазанных глиной и грязью шинелях. Кое-где курятся дымки – это в окопах чаевничают. Пока враг еще далеко, и можно досыта полоскаться горячей водицей. А нашему солдату нужнее всего две вещи на позиции: кружка горячего чаю с замызганным и грязным кусочком сахара, вынутым из недр внутренних карманов, и добрая затяжка крепкой и сладко-терпкой махоркой. После этих двух удовольствий он снова крепок и бодр, как бы раньше ни устал до этого. И когда убирают убитых, своих и чужих, прежде всего у них разыскивают табак и спички. Им там ненужно! Ну, а мы, покуль живы, еще пососем «козью ножку»… И нет в этой реквизиции ничего плохого.
А что теперь ночи холодные и в окопах спать не очень чтобы тепло – так это же пустяки… Придет случай, и в тепле наспимся. Чем и интересна война… Сегодня стучим зубами от холода в сторожевке на лихорадочно-сером и зыбком болоте, а завтра – спишь чуть ли не сутки под пышным балдахином резной кровати бывшего владельца роскошного замка, в величавых столетних комнатах которого разместились, кто где, грязные и истрепанные солдатишки, обрадовавшиеся теплу и спокойной ночи. То болтаешься в седле в течение пяти суток подряд, и тебя травят как волка окружающие разъезды противника, и силы падают уже, и энергия гаснет под гнетом яда усталости; то попадаешь, как в рай, в имение старого и добродушного пана, которому, в сущности, все равно, кто кого бьет, лишь бы он сам цел был, и в этом имении проводишь два – три дня абсолютно без работы и с полным комфортом для людей и лошадей…
А ежедневная смена местности! А тысячи ярких, не забывающихся сцен и эпизодов, что разыгрываются ежедневно на наших глазах! А чувство гордости и бодрящего ликования, когда враг уступает и уходит назад! Где все это вы найдете? Нет, в этом отношении война хороша! Она страшно расширяет даже и очень узкий по природе кругозор. Посмотрите-ка, как рассуждает наш солдат теперь. Он испытал сильные потрясения. Он познал глубину жизни. Наконец, он столько видел и слышал! И он имеет замечательно уверенный вид. Еще одно драгоценное качество нашего простолюдина – это способность прививаться к любой обстановке и чувствовать себя даже и в чужой стране как дома. И я знаю по рассказам, что во Львове денщики офицеров в полках, первыми вступивших туда, не зная ни языка, ни «грамоты немецкой», сумели-таки разыскать в громадном городе и сапожников, и пирожников, и шорников. Да еще и столковались с ними, и торговались вовсю.