Геннадий Прашкевич - Красный сфинкс
На том и разошлись, пьяные и заплаканные.
Дом еще пребывал в благодушном настроении, когда зять снял со стены подлинного Ренуара и повесил картину неизвестного художника, изображавшую преследование волками ночью в степи какого-то перепуганного всадника в рыжей шубе. Дом еще долго недоумевал, разглядывая, как седой кандидат гуманитарных наук прилаживает в ванне самогонный аппарат, а дворничиха мерит швейным метром стены и шевелит губами…»
Печатать рассказы было трудно. Особенно такие рассказы.
Приходилось постоянно искать любые возможности для заработка.
«Гена, дорогой, – писал мне Борис в августе 1981 года. – Вот, все. Можешь теперь вполне официально именовать меня сибиряком, работающим в Тюменской области, в Нижневартовске, в тресте „Нижневартовскнефтегаз“, в РСУ-I (ремонтно-строительное управление), бригадиром художественно-оформительской бригады в составе двух человек. Правда, сейчас, как видишь, я нахожусь за своим письменным столом в Одессе и стучу письмо на своей машинке. Объясняю: такая у нас работа – учить самолеты летать. Это РСУ ремонтирует Нижневартовские детские сады (а их там уже 30 штук и строится еще 20), и мы вполне официально (не подумай, что это быстротечная договорная халтура) приняты на работу для художественного оформления этих детских садов; это одна половина дела; вторая половина – это наш режим работы. Бригады этого РСУ (и мы также) работают по так называемому „вахтово-экспедиционному методу“: работаем полный месяц в две смены, получаем двойную северную зарплату и за казенный кошт улетаем домой отдыхать. Месяц отдыхаем, возвращаемся в Нижневартовск, опять вкалываем и т. д. Не буду расписывать тебе все удовольствия от такого режима работы. Сам пофантазируй. Скажу только, что сколько себя помню на работе, столько мечтал избавиться от ежедневной тягомотины хождения и сидения с 8 до 17, а работать именно так: сделал – отдыхай. В общем, действительность превзошла мои ожидания – те, с которыми я ехал в Нижневартовск. На меня сваливается сейчас шесть свободных месяцев в году! Могу писать, это не шутка. Причем зарплата генеральская, в среднем просматриваются 500 р. в месяц (месяц рабочий ли, месяц ли отдыха – все равно). Долго ли протянется эта лафа? Тьфу-тьфу-тьфу – согласен лет на шесть вперед, на два сибирских срока. Впечатлений и приключений масса, с людьми навидался и наговорился, на самолетах налетался (о, господи, где меня с марта не носило – и все по официальным сибирским делам – был в Ужгороде, Минске, Киеве, Таллине, Уфе, Куйбышеве – в последних двух, правда, пролетом). Обязательно побываю в Свердловске и у тебя. И Свердловск, и Новосибирск обязательно маячат при нелетных погодах на подступах к Нижневартовску…»
Умение видеть деталь, чувствовать нужное настроение отличали Бориса Штерна с первых его литературных шагов. Небольшого роста, плотный, с темными печальными глазами, не слишком многословный, он умел подмечать все – даже то, чего сам никогда не видел. «Странно, живя столько лет в лесу, – размышляет в „Записках динозавра“ престарелый академик, – я никогда не встречал волков, зато немецкие танки видел живьем именно здесь в октябре сорок первого года с подножки отходящего эшелона. В то утро, переночевав в Печенежках, они переехали речку-вонючку на месте нынешнего водохранилища и выползли из леса прямо у железнодорожного переезда, когда наш эшелон начал медленно уходить. Вообще в ту ночь все происходило так медленно, что мне казалось, что утро уже никогда не наступит. Мы медленно грузили теплушки на все буквы алфавита, в лесу медленно разгоралось и медленного горело тогда еще деревянное учреждение без вывески (взрывать его было нечем), а потом, откуда ни возьмись, появился какой-то нервный артиллерийский товарищ командир и всю ночь торчал над душой, матерился и угрожал расстрелять ответственного за эвакуацию (меня то есть), если мы через пять минут не уберемся с путей.
Под утро, когда ударил сильный мороз, паровоз наконец-то зашипел, вагоны загремели, я вскочил на подножку и послал артиллериста ко всем чертям и еще дальше, а тот, выдирая из кобуры пистолет, уже бежал к своей зенитной батарее. Похоже, он хотел, но забыл меня застрелить. Что-то его отвлекло. Начинало светать. Я вдруг обнаружил, что за ночь все кругом поседело. Насыпь, вагоны, лес – все покрылось инеем; а из поседевшего леса в утреннем полумраке выползали громадные грязные и седые крысы. Этот кошмар остался при мне на всю жизнь: бегущий к пушкам артиллерист в белом полушубке, истерически ревущий, буксующий и стреляющий белыми струйками пара перепуганный паровоз; мои взмыленные подчиненные, сотрудники и охранники НКВД, на ходу прыгающие в эшелон, и ползущая на переезд крысиная стая.
Почему они не стреляли и не пытались все уничтожить? Похоже, нам повезло… Они так спешили к Москве, что, наверно, им не было дел до какого-то случайного удирающего эшелона из пяти теплушек. Удивительно, они даже притормозили, пропуская последний вагон, и полезли на переезд, где были наконец-то встречены этим нервным артиллерийским командиром, который, для самовнушения («ни шагу назад!») сняв колеса со своих зениток, стал бить по танкам прямой наводкой…»
Таковы реалии одной из фантастических повестей Бориса Штерна.
Цитировать можно бесконечно. «Вместо этой доброй женщины у дверей швейцарит какой-то хомо сапиенс, зашедший в эволюционный тупик…» Или: «…она принимает меня за безработного швейцара-луддита…» Или: «Вы же знаете, что люди делятся на марсиан и на немарсиан. Первых очень и очень мало…» И сама история престарелого академика Ю. В. Невеселова, продавшего душу Дьяволу, не так проста, как может показаться на первый взгляд. В финале, в последнем монологе академика, проговаривается, наконец, главная мысль: «Ты спи, спи, молчи. Думай, что спишь. Значит, ты чистеньким хотел остаться? Всю жизнь руки мыл, а профессор – (некий лжеученый, многие годы преследующий академика, – Г. П.) – за тебя отдувался? И брал, и давал, и врал, и вообще тебя уравновешивал. Зло равно добру. Добро равно злу. Понял? Если ты чистенький, то кто-то непременно должен быть настолько же грязненьким. Иначе без равновесия поезда сойдут с рельсов, планеты – с орбит, люди – с ума, а физические постоянные превратятся в постоянно-переменные, а это конец».
«Сказки Змея Гоpыныча» (1993).
«Приключения инспектора Бел Амоpа» (1994).
В том же 1994 году вышла повесть «Второе июля четвертого года».
В первом варианте появилась она в Новосибирске, в журнале «Проза Сибири», который я тогда редактировал, и построена была на вполне антиисторическом допущении, а именно: 2 июля 1904 года умер не знаменитый писатель Антон Павлович Чехов, а его молодой коллега Алексей Максимович Горький.
Борис Штерн обожал Чехова.
Он с любовью построил его новую судьбу.
«Знакомство с Толстым, – читаем мы в повести, – являлось большой честью, великого старца боялись и почитали, но Чехову не пришлось искать встречи с ним, – автор „Войны и мира“, однажды зимним вечером прогуливаясь по Москве в валенках и в зипуне (простая крестьянская одежда) и разузнав, что в этом доме живут Чеховы, сам постучался к нему. У Чехова происходила очередная артистическая вечеринка, пьянка-гулянка, дым столбом. Двери случайно открыл сам хозяин, в подпитии, и онемел при виде знакомой по фотографиям бороды и густых бровей.
– Вы – Антон Чехов? – спросил Толстой.
Чехов не мог произнести ни слова. Сверху доносились веселые женские визги и песни.
– Ах, так у вас там девочки? – потирая руки, воскликнул граф и, отодвинув хозяина, взбежал, как молодой, на второй этаж…»
Став Нобелевским лауреатом – (естественно, в варианте Бориса Штерна, – Г. П.) – Антон Павлович Чехов получил возможность существенно влиять на жизнь советской России, возглавленной, кстати, С. М. Кировым. «Тут опять возникает, казалось бы праздный вопрос: „что было бы, если бы?“ Как развивались бы события в России, если бы Чехов умер в критический день второго июля четвертого года? Без него у большевиков были бы развязаны руки? Был ли он для них сдерживающим моментом? Было ли им НЕУДОБНО ПРИ НЕМ творить свои злодеяния? Но куда уж дальше звереть? Властям – (советским, – Г. П.) – он не то чтобы не помогал, он им мешал. В 30-х годах за чтение и распространение новых произведений Чехова людей ссылали, сажали, расстреливали. Мы уже упоминали об Илье Эренбурге, которому повезло – он был застрелен в парижском кафе сотрудниками НКВД, и шуму было на весь мир. Но другие (Клюев, Бабель, Пильняк, Леонов, Катаев, Фадеев, Шолохов – всех не счесть) исчезали в полной безвестности в сибирских лагерях…»
Цитирую Бориса, а сам с горечью думаю: что же это за история у нашей страны такая, если даже самые талантливые писатели строят свои произведения на таких вот, по меньшей мере, ужасных предположениях?
А вечные вопросы?