Марина Цветаева - Письма. Часть 1
_________.
М. И. К<узнецо>ва, наконец, устроилась, — в Летучей Мыши.[122] Играет «Женщину-змею»[123] (подходит? у нее ведь змеиные глаза!). С Майей[124] вижусь редко: дружит с Акс<еновым> (рыжая борода) и Бобровым,[125] с к<оторы>ми не дружу. Меня почему-то боится. А я вся так в С<ереже>, что духу нет подымать отношения. Все, что не необходимо, — лишне. Так я к вещам и к людям. Согласен ли? Я вообще закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место — это С<ережа>. (Аля — тот же С<ережа>.) Для других (а все — другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 г<од> — и сейчас, 1920 г<од> (тоску по С<ереже> — весть — всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности. Узнаешь из стихов. Любимейшие послать не решаюсь, их увез к С<ереже> — Э<ренбур>г. Кстати, о Э<ренбур>ге: он оказался прекрасным другом: добрым, заботливым, не словесником! Всей моей радости я обязана ему.[126] Собираюсь. Обещают. Это моя последняя ставка. Если мне еще хочется жить здесь, то из-за С<ережи> и Али, я так знаю, что буду жить еще и еще. Но С<ережу> мне необходимо увидеть, просто войти, чтоб видел, чтоб видела. «Вместо сына», — так я бы это назвала, иначе ничто не понятно.
О М<оск>ве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастр<ономических> магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастр<ономических> магаз<инов> за последние три недели 850. На Тверской гастрономия «L'Estomac».[127] Клянусь! Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна.
__________
Макс, а вот веселая история: в Тифлисе перед б<ольшеви>ками были схоронены на кладбище шесть гробов с монпасье. Священники пели, родные плакали. А потом б<ольшеви>ки отрыли и засадили и священников, и родных. Достоверность.
__________
О литераторах и литературе я тебе уже писала. Та же торговля. А когда не торгующие (хотя и сидящие за прилавком), как Бердяев, открывают рот, чтоб произнести слово «Бог», у меня всю внутренность сводит от скуки, не потому, что «Бог», а потому, что мертвый Бог, не растущий, не воинствующий, тот же, что, скажем, в 1903 г<оду>, — Бог литературных сборищ.
_________
Только что письмо от Э<ренбур>га: почтой из Берлина. Шло десять дней. Утешает, обнадеживает, С<ережа> в Праге, учится, Э<ренбур>г обещает к нему съездить. Завтра отправляю письмо С<ереже>, буду писать о тебе. Писала ли я тебе в прошлый раз (письмо с М<инд>линым) о большой любви С<ережи> к тебе и Пра: «Мои наезды в К<окте>бель были единственной радостью всех этих лет, с Максом и Пра я совсем сроднился». Спасибо тебе. Макс, за С<ережу> — за 1911 г<од> и 1920 г<од>!
Какова будет наша следующая встреча?
Думаю, не в России. Хочешь в Париже? На моей Rue Bonaparte?[128]
Герцыкам посылаю другие стихи, если доведется — прочти. Лучшей моей вещи ты не знаешь, «Царь-Девицы». У меня выходят две книжки: «Версты» (стихи) и «Феникс» (конец Казановы, драматическая сцена). В случае моего отъезда их перешлет тебе Ася. Ася живет очень трудно, хуже меня! Героична, совсем забыла: я. Всем настоящим эти годы во благо!
Поцелуй за меня Пра, прочти ей мое письмо, не пишу ей отдельно, потому что нет времени, поздно предупредили. Будь уверен, милый Макс, что неустанно с Асей будем измышлять всякие способы помочь Вам с Пра. Живя словом, презираю слова. Дружба — дело.
Обнимаю и целую тебя и Пра.
М.
ВОЛОШИНОЙ Е. О
Феодосия, 8-го июля 1911 г.
Дорогая Пра,
хотя Вы не любите объяснения в любви, я все-таки объяснюсь. Уезжая из Коктебеля, мне так хотелось сказать Вам что-нибудь хорошее, но ничего не вышло.
Если бы у меня было какое-нибудь большое горе, я непременно пришла бы к Вам.
Ваша шкатулочка будет со мной в вагоне и до моей смерти не сойдет у меня с письменного стола. Всего лучшего, крепко жму Вашу руку.
Марина Цветаева.
Р. S. Исполните одну мою просьбу: вспоминайте меня, когда будете доить дельфинику. И меня тоже!
Сергей Эфрон
Москва, 13-го мая 1917 г.
<Рукой А. Эфрон:>
Милая Пра я тебя очень люблю. Ты хочешь меня увидеть? Пра, ты любишь Марину? Спасибо тебе за брошку. У меня есть сестра Ирина и есть Красная роза. Но мне жалко моря. Целую тебя и Макса. Письмо писала сама. Скоро напишу еще.
Аля.
<Рукой МЦ:>
Письмо всецело Алино, кроме Ъ. Она хотела писать еще и так писала бы до бесконечности, но чудная погода, — идем гулять. Нежно Вас целую, завтра напишу.
МЭ.
Москва, 17-го р<усского> авг<уста> 1921 г.
Дорогая моя Пра!
Постоянно, среди окружающей низости, вспоминаю Вашу высь, Ваше веселье. Ваш прекрасный дар радоваться и радовать других.
Люблю и помню Вас. Коктебель 1911 г. — счастливейший год моей жизни, никаким российским заревам не затмить того сияния.
Вы один из тех трех-четырех людей, которых носишь с собой повсюду, вечно ставлю Вас всем в пример. Если бы Вы знали, что это за поколение.
_________
Пишу, справляю быт, рвусь к С<ереже>. Получила от него большое письмо, пишет: с Пра и Максом я сроднился навсегда. Спасибо Вам за него.
Скоро напишу еще.
Нежно целую Вас.
МЦ.
Хожу в двух Вами подаренных кафтанах: несокрушимые!
Москва, 10-го русск. сентября 1921 г.
Дорогая моя Пра!
Аля спит и видит Вас во сне. Ваше письмо перечитываем без конца и каждому ребенку в пустыре, в котором она гуляет, в случае ссоры победоносно бросает в лицо: «Ты хотя меня и бьешь, а зато у меня крестная мать, которую воспитывал Шамиль!» — «Какой Шамиль?» — «А такой: кавказский царь, на самой высокой горе жил. — Орел!»
Как мне бесконечно жаль, дорогая Пра, что Вы сейчас не с нами! Вы бы уже одним видом поддерживали в Але геройский дух, который я вдуваю в нее всей силой вздоха и души.
Пишите нам! Надеюсь, что это письмо Э. Л. Миндлин Вам передаст собственноручно, он много Вам о нас расскажет. С<ережа> жив, далеко.
Целую Вас нежно, люблю.
Марина
ВОЛОШИНЫМ М. А. и Е. О
10-го нов<ого> мая 1923 г.
Мои дорогие Макс и Пра!
Пока только скромная приписка:[129] завтра (11-го нов<ого> мая) — год, как мы с Алей выехали из России, а 1-го августа — год, как мы в Праге. Живем за городом, в деревне, в избушке, быт более или менее российский, — но не им живешь! Сережа очень мало изменился, — только тверже, обветреннее. Встретились мы с ним, как если бы расстались вчера. Живя не-временем, времени не боишься. Время — не в счет: вот все мое отношение к времени!
Я много раз тебе писала из Москвы, Макс, но ты все жаловался на мое молчание. Пишу и на этот раз без уверенности, увы, что дойдет! Откликнись возможно скорей, тогда в тот же день напишу тебе и Пра обо всем: о жизни, стихах, замыслах.
Ах, как бы мне хотелось послать тебе и дорогой Пра книги! «Разлуку», «Стихи к Блоку», «Царь-Девицу», «Ремесло». Не знаю, как осуществить. Оказии отсюда редки. Живой повод к этому письму — твой живой голос в «Новой Книге». Без оклика трудно писать. Другой постепенно переходит в область сновидения (единственной достоверности!) — изымается из употребления! — становится недосягаемостью. — Тебе ясно? — Это не забвение, это общение над, вне… И писать уже невозможно.
Но ты, не зная, окликнул, и я радостно откликаюсь. Здесь (и уже давно в Берлине) были слухи, что Вы с Пра в Москве. Почему не выбрались? (Праздный вопрос, то же, что «почему не сдвинули горы?»).
Целую тебя и Пра, люблю нежно и преданно обоих, напиши, Макс, доходят ли посылки и какие?
МЦ.
Аля растет, пустеет и простеет. Ей 10 1/2 лет, ростом мне выше плеча. Целует тебя и Пра.
ЭФРОН Е. Я
<Июль 1911>
Дорогая Лиленька,
За неимением шоколада посылаю Вам картинку.
Сереженька здоров, пьет две бутылки кумыса в день, ест яйца во всех видах, много сидит, но пока еще не потолстел. У нас настоящая русская осень. Здесь много берез и сосен, небольшое озеро, мельница, речка. Утром Сережа занимается геометрией, потом мы читаем с ним франц<узскую> книгу Daudet[130] для гимназии, в 12 завтрак, после завтрака гуляем, читаем, — милая Лиля, простите скучные описания, но при виде этого петуха ничего умного не приходит в голову.