Владимир Алейников - Нескончаемый дар
Командир отряда поводил по бумажке глазами, повертел её в руках, нарочито придирчиво присмотрелся к имевшейся на бумажке печати, пошевелил зачем-то губами, будто ещё раз внимательно читая текст, – да и протянул эту завалявшуюся в ящике секретера старую квитанцию молча стоящей перед ним прямой и стройной даме:
– Всё в порядке! Охранная грамота на имущество имеется. Извиняйте за беспокойство.
Мать Марии Николаевны невозмутимо взяла бумажку и положила её обратно в секретер. Задвинув поплотнее ящик, она повернулась к командиру красноармейцев и внимательно, с укором, посмотрела на него.
Тот окончательно смутился. Надо было срочно выпутываться из создавшегося неловкого положения.
– Хлопцы! – стараясь придать своему срывающемуся голосу должную уверенность, обратился он к ожидающему его команды отряду, – ошибочка вышла. Айда отсюда!
И отряд, громыхая по полу сапогами и прикладами винтовок, удалился из дома.
Громко хлопнула за ними входная дверь – и всё затихло. Сёстры Изергины потрясённо смотрели на мать.
Мать – смотрела на дочерей.
Потом она снова достала спасшую их случайную квитанцию.
Все вместе, втроём, они стояли и смотрели на эту бумажку. Это была – немая сцена, прямо как в спектакле.
Некоторое время длилось общее их молчание.
И только потом все трое дружно расхохотались.
Смех смехом, а дом был спасён.
Пока что спасён. А потом…
Ещё эпизод, из той же эпохи.
Юная Мария Николаевна ехала в поезде.
Зачем-то понадобилось ехать.
Ехала она всего-то – от Симферополя до Бахчисарая. Но – в битком набитом людьми вагоне, и даже не в вагоне, а в тамбуре. Ехала она целый день.
И в этом тамбуре так плотно стояли пассажиры, со своими мешками и вещами, что, попытавшись хоть немножко продвинуться вперёд и подняв ногу, Мария Николаевна уже не сумела поставить её обратно на пол: места не было.
Так и простояла она, целый день, до самого Бахчисарая, на одной ноге.
Когда-то, очень давно, в юности или даже в отрочестве, Марии Николаевне гадала цыганка.
Эта цыганка нагадала, что проживёт Мария Николаевна девяносто три года.
Об этом необычном, странном гадании много раз Мария Николаевна вспоминала.
И ведь в самом деле, гадание отдавало пророчеством.
Так ведь всё и случилось.
Мария Николаевна, получается, словно закодировала себя на все свои годы. И прожила действительно девяносто три года. Ещё и на полгода больше – из упрямства ли, вопреки ли конкретике предсказания, или просто – от рисковости, бывшей в её характере, – ну прямо как её мать, протянувшая командиру красноармейского отряда вместо охранной грамоты случайную бумажку, или ещё по какой причине, – уж и не знаю, – но это была Мария Николаевна, а не кто-нибудь, и она и в этом отчасти победила судьбу, и воля её оказалась сильнее воли цыганки-гадалки.
Мария Николаевна была настоящей дамой, – той, прежней ещё, самой крепкой, закалки.
Передать это я даже и не берусь.
Это следовало видеть самому, это надо было оценить, прочувствовать.
Сколько шарма и всепокоряющего обаяния таилось в этой невысокой, до глубокой старости стройной, с прекрасными манерами, с прямой спиной, с открытым, лучистым взглядом голубых глаз, с изящными маленькими руками, с чудесными пушистыми волосами, и вовсе не хрупкой, нет, крепенькой, ладной, пропорционально сложённой женщине, которую и язык-то ни у кого не поднимался назвать старухой!
Какая там ещё старуха? Чушь!
Молодость, вечная, как весна, всегда жила в ней.
Она умела быть естественной в отношениях абсолютно со всеми, сразу находила общий язык и с теми умниками из интеллигентской среды, что называются высоколобыми, и с местными жителями, и со старинной её, задушевной приятельницей, молочницей Клавой, добрых сорок лет, наверное, приносившей к ней на веранду свежее, недавно надоенное молоко и страсть как любившей присесть ненадолго, потолковать о том, о сём.
Вот уж кто любил Марию Николаевну – так это Клава.
Иногда я вижу её в посёлке.
Клава, женщина простая, деревенская, истовая труженица, одна, без давно умершего мужа, вытаскивающая на своих плечах огромное своё хозяйство, в котором, помимо целого стада коров, есть еще и всякая домашняя птица, и кабаны, и кошки, и собаки, Клава, работающая, год за годом, от зари и до зари, и вместе с тем натура ещё и романтичная, поэтическая, потому что, разыскивая порой своих разбредшихся по окрестным холмам коров, любит она думать свои думы, провожает улетающих на юг журавлей, сочиняет даже собственные песни – и поёт их, там, подальше от всех, на холмах, для души, – Клава, человек очень хороший, верный Марии Николаевне человек, вспоминает её с такой любовью, с такой нежностью, находит для выражения своих мыслей и обуревающих её чувств такие светлые, предельно искренние, глубокие и добрые слова, что у меня порой слёзы наворачиваются на глаза, когда я слушаю её сбивчивые, но просто потрясающие меня своей откровенностью и неугасимой любовью речи.
Вот что значит душевная связь, незаметно, да зато уж навсегда, переросшая в духовную!
И всё это – Мария Николаевна. Её воздействие. И её свет.
Иногда мне кажется, что она всё видела насквозь.
Когда-то сказанное ею – сбывается.
Всё связанное с нею – с годами обретает особый, более глубокий смысл.
В конце ноября девяносто первого года сидим мы вдвоём у Марии Николаевны на веранде, беседуем потихоньку.
Речь зашла об архетипах.
Мария Николаевна:
– Вот, кстати, об архетипе. Мария Степановна Волошина. Помните её, Володям?
Я:
– Ну ещё бы!
Мария Николаевна:
– Так вот что я вам скажу. Мария Степановна взяла на себя роль Бабы-Яги. Да-да. Сидит в избушке. То есть у себя в доме. В своём доме. В волошинском доме. В Доме Поэта. Сидит, охраняет дом. Сохраняет дом. Кому хочу – открою, захочу – не пущу никого!
– А ведь точно! – согласился я. – Каково ей было всё сберечь в целости и сохранности? Ведь другого такого, до любой мелочи сохранённого, дома – нигде больше в мире нет.
Мария Николаевна:
– Помните эту историю с дамой, этакой из себя, женой какого-то крупного партийного чиновника, той, что рвалась в Дом Поэта, прямо-таки с боем рвалась, – посмотреть «руку Волошина»? И Мария Степановна её – не пустила!
– Помню, – сказал я.
– Баба-Яга! – убеждённо сказала Мария Николаевна. – Была Мария Степановна – Баба-Яга. Настоящая. Хорошая Баба-Яга. Потому всё и уцелело. Вот вам и архетип!
Как то, об одном нашем общем знакомом, человеке маленького роста:
– Все маленькие мужички – Наполеончики. Маленькие Наполеончики. Уж я-то знаю. Навидалась. Повадки, амбиции – Наполеончиковые!.. И этот гражданин – вылитый Наполеончик!..
И опять – абсолютно верно.
Максимилиана Александровича Волошина знала Мария Николаевна с детства.
Волошин часто бывал в доме у Изергиных, в Симферополе.
В Коктебеле в первый раз побывала Мария Николаевна в двадцать первом году.
Жила она, разумеется, у Волошина.
Было голодно. Иногда – очень голодно.
В посёлке имелась столовая. Там давали обеды – Волошину и его матери, которую все звали Пра.
Иногда в этой столовой кормили обедами и Марию Николаевну. И случалось даже, что выдавали, в дополнение к скудному обеду, по два куска хлеба, намазанного солёным смальцем. Роскошь! Деликатес!
Мария Николаевна, семнадцатилетняя, вечно полуголодная, так мечтала всегда – откусить, хоть немножко попробовать, хоть самую малость, чуть-чуть – откусить этого редкостного яства!
Но всегда – сдерживала себя. Проявляла силу воли.
И приносила этот намазанный смальцем хлеб – изумлённому Волошину.
Что тут скажешь? Характер!
Зимними вечерами, живя в Коктебеле, оставаясь в своём доме совсем одна, садилась, бывало, Мария Николаевна за рояль – и пела, аккомпанируя себе, романсы. Для себя. Для души.
А иногда пела – «для Маруси». То есть для Марии Степановны Волошиной.
В Доме Поэта сохранились магнитофонные записи её голоса.
Да и в первое наше знакомство – Мария Николаевна пела.
Я приехал с друзьями из экспедиции, с Тамани. Направились мы прямиком в волошинский дом. А там – обе подруги: и Маруся, и Муся.
Лето шестьдесят пятого. Июнь. Море за окном волошинской мастерской. Листва за окном гостиной. Рояль.
И – голос Марии Николаевны. Дивное, светящееся сопрано.
Сколько лет уж прошло с тех пор – а так и звучит в душе этот голос…
Или это – свет?..
Она чуяла свет, потому что была с ним в родстве.
Мне, в письме:
«Дорогой Володя! Спасибо вам за светлое письмо.
Помните, что я ваши стихи очень люблю. Они светлые и вы в них никогда не ноете. Я очень не люблю и меня раздражает это повальное трагедийное нытьё и просто нытьё. То, что вы прислали мне – прелестное стихотворение».
– Мне моря грезятся незримые круги…