Андрей Губин - Афина Паллада
Стамбульская семигранная винтовка, шашки секретного булата — гирла, гурда, волчек — ценились на кутанах и юртах дороже жизни.
Случалось, за шашку отдавали жену.
Владельцу чудесной гирлы прибавляли ранг.
В одном ряду с оружием стояли только серебряные знаки, офицерский шарф и кони.
Кони считались основным богатством. Это была золотая валюта, чеканно звенящая подковами по кремнистым дорогам. Собственно, большинство набегов совершалось ради захвата коней. Донесения о стычках начинались с перечисления захваченных или потерянных табунов, а потом уже — раненых и убитых.
Здесь может пропеть пуля, пролететь, как черная змея, аркан… Но упоителен бег коня, и бледные пальцы влиты в ложе винтовки.
Дорога то высоко выбегала на горы, то пряталась в густых ивах у самой воды. Промелькнула вышка пикета возле одноарочного моста, сооруженного солдатами графа Воронцова-Дашкова за одну ночь для переправы горной артиллерии. Из-под копыт метнулась краснобокая лисица. Свищет ветер в развалинах древней монгольской часовни. Над горами, облаками и долинами несет стражу задумавшийся Эльбрус.
Далеко в разрывах тумана синеет Машук. Снова казачья вышка. Открылась ковыльная степь. Блеснул крест на колокольне Богунтинского редута.
За каменными стенами с бойницами церквушка, длинный сарай-арсенал, казачьи землянки и хаты. Уже и по эту сторону стен лепились мазанки, образуя улицу, заросшую камышом и барбарисом.
Лермонтов спешился. Залаяли собаки. Привязать коня не успел. Подбежали бойкие казачата, отогнали собак и смело взяли тисненый повод. Стоять рядом с конем для казачонка — все равно, что для правоверного видеть тень пророка.
Он вошел в хату, сложенную из слоистого синего камня. Перекрестился на суровые старообрядческие иконы. Осмотрелся в дыму.
По скользкому глиняному полу бродили прирученные фазаны и волчата. С ними пытался бодаться козленок. В бочках лежало соленое сало и зерно. У пылающего жерла русской печи гремела чугунами нарядная молодайка. Она смело поклонилась молодому офицеру и в ответ на приветствие поднесла ему полный чихирный ковшик. Лермонтов выпил, обтер губы рукавом шинели и спросил, отчего не видно казаков.
— Отважничают — кабанов бьют да оленей.
— А старики?
— Вон они за пасекой греются.
— Принеси нам туда чихирю.
Положил хозяйке монету и пошел по бурьянам над шумной и чистой, как слеза, Богунтой к пасеке.
Ульи — плетеные из ивняка сапетки — стоят пирамидками в горячей укромной балочке. На яркой соломе сидят старики. Поглаживают на плечах мохнатые овчины, прикрывают глаза высохшими ладонями, неспешно переговариваются. У каждого под боком ружье. Изредка, как из полной чаши, доплеснется в балочку винный холод горного ветра, снежной свежестью обдаст отжившие лица, и вдвойне тогда приятно пить густое солнце.
Но за горами стылая глубь могил. Тихо предаются солнечному разгулу, как некогда буйно пили звездную тьму казачьих разгульных ночей — с выстрелами, казенным спиртом и поцелуями в зарослях хмеля и медуницы.
Лермонтов по-казачьи поклонился собранию. Деды, завидя эполеты, молодцевато вытянулись во фрунт.
Кинули гостю бурку на солому и предложили рамку печатного меда.
— Чихирь идет, — ответил гость и прилег на бурку.
Хозяйка принесла оранжевую флягу — тыкву, заткнутую кукурузным кочаном, ошелушенным от зерен. Дедам дала один ковшик, гостю другой, из которого он уже пил.
— Хватит одного, — сказал офицер.
— Не обессудь, ваше благородие, — сказал седобородый «сенатор» крошечной казачьей республики. — Мы истиноверы, ковшик опосля тебя в огонь кинем, не нами начато — не нами кончится.
Предосенний денек хорош. Пчела вяло облепила ульи, наработавшись за лето. Юркие зеленые ящерицы заглядывают из травы на людей, поднимаясь на передних лапках. В прибрежных кустах свищут пеночки, иволги, считают года предназначенной жизни кукушки. В голове приятно зашумело от вина.
Осторожно повел гость разговор о гирле — правда ли их станичник добыл шашку секретной стали?
— Кто бы это? — гадали и кумекали старики. — Должно, Павло Татаринов, жадный, везущий казак, семи печей хлеб едал и на восьмую позирал!
— А может, Митька Усик — тоже из Чечни недавно табун привел…
— Да вот он, Митька!
К пасеке подходил молодой черноусый казак. Ловко надвинута на брови каракулевая шапка. Поверх рваного бешмета на крупной медной цепи висят, как орден, часы. За широкими плечами торчит длинный ствол турецкого ружья. На обрывке Митька вел большого пса, высунувшего розовый язык до земли, — набегался. Еще издали снял казак шапку, поклонился собранию и с места стал рассказывать про удачную охоту в кизиловых лесах, где лакомились дикие свиньи.
Ни меду, ни чихирю ему не предлагали — молод.
На вопрос о шашке Митька загадочно изрек:
— Было дело, скажи-ка, дядя…
И дальше уперся, как норовистый конь.
Солнце зашло за волнистую гряду гор. В чистейшем, светлом над горами небе мерцает одинокая зеленая звезда. Горы потемнели. За бесчисленными складками, словно вырастая из преисподней, высится седая обрывистая синева снежного гиганта о двух головах, недоступного, непонятного стража горских селений, притаившихся в скалах без огонька.
Мимо проехали на сытых конях дозорные казаки на пикеты. Поклонились гостю и старикам.
Показалась толпа отваг — охотников, окруживших медленную арбу, запряженную черными рогатыми быками. На кровавом сене серые туши клыкастых вепрей. В щетинистой шее одного торчит широкий, как секира, нож.
Лермонтова пригласили на казачью пирушку, послав в чихирню за свежим бочонком. Над быстрой речкой развели костер и жарили молоденького кабанчика на дубовых колах. В сторонке бабы, пришедшие из лесу с охотниками, варили в медных казанах терн и кизил, похожий на рубиновые бусы. Старики и атаман, в красной черкеске, с серебряной серьгой, пекли на углях кавказский чурек.
В ворота редута вошло, поднимая багряную от заката пыль, стадо коров. «Манька! Зорька! Ланка!» — раздались призывные крики казачек, и вскоре весь редут наполнился звоном молочных струй, бьющих в ведра.
Несколько подростков гордо сидели на конях — повезут в баклагах парного молока братьям-пикетчикам. Долго ж тянется караульная ночь. Звезды осыпают снежные космы двуглавого гиганта. Наползают туманы. С опаской выглядывает из-за утеса луна, на которой господь запечатлел картину: Каин убивает Авеля. Враждебно плеснет волна. Вскрикнет лунь. Что-то побежит-зашуршит по кустам… До редута верст пять. Вся надежда на жену-винтовочку, на сестрицу-шашку да на родимого братца-коня.
В редуте помолились богу и собрались у костров. В ночную синь вместе с искрами полетели казачьи песни, сложенные в хивинских походах, в караулах Ермолова, в битвах с турецкими янычарами и ландскнехтами прусского короля Фридриха Великого.
Поэт легко запоминал дивные строчки. Под хмельком, сгоряча даже придумал план: выйти из службы, перестать сочинительствовать и пуститься странничать по терским городкам и станицам, записывая песни. Он будет их собирать, как золотые монеты со стершимися профилями царей, знамен, орлов. Пусть стерлись изображения истлевших в курганах повелителей и рубчики безвестных чеканщиков — золото звенит и пламенеет даже во тьме.
Его червонцы теснили ему бок. Казаки все при шашках, но это простые железные клинки с деревянными рукоятями. Худой, небритый, в мятой фуражке Лермонтов подсел к Павлу Татаринову, помощнику атамана, и спросил о гирле.
Павло, высокий, узкоплечий, рябовато-бледный казак с бегающими разбойными глазками, услужливо подал гостю подрумяненное ребро, отхватив его от туши острым татарским ножиком. Незаметно скрылся и через минуту принес замотанную в масленое сукно шашку. Лермонтов сразу узнал ее по клейму и отрицательно махнул головой — не эта.
— Гурда и есть! С хана снятая! Истинный бог! — крестился раскольник запрещенным двоеперстием. В медной бороде его таился злой блеск ранней седины.
— Ты бога не поминай, Пашка! — осуждающе сказал атаман.
Лермонтов смеялся.
Как мухи на мед, липли казаки к офицерскому коню, подкидывая ему свежей отавы.
Хмель ударил в голову поэта:
— Коня отдам и пять червонцев!
Павло икнул от волнения и трусливо побежал в темноту.
Принес великолепную дагестанскую шашку. По черной стали серебрились стихи Корана.
Казак обиженно выпучил глаза — гость снова отрицал булат, послушав долгий звон и полюбовавшись письменами. Старики уважительно смотрели на юного офицера и предлагали ему свои ковшики.
— Больше нету! — признался Павло, хищно посматривая на тонконогого коня и замшевое седло в богатом уборе.
— Жаль. Придется пустым ворочаться. Только коня прогонял даром.