Андрей Губин - Афина Паллада
Событие было чрезвычайным. Ради шутки доложили настоятелю аббату Пеклевану. Аббат созвал на совет старейших служителей ордена. Разумеется, на совете присутствовали и ученый ключарь, и брат Жан, начальник монастырской стражи, и несчастный Тендрике, попавший в черные лапы Вельзевула.
Аббат Пеклеван, в лиловой шелковой рясе, плохо скрывающей жирный чувственный живот, с распятием из алой меди на груди, строго обратился к Тендрике:
— Во имя отца и сына и святого духа, говори по порядку.
Брат Франсуа волновался. И прежде чем дать слово брату Тендрике, мы вкратце поясним причину волнения ключаря.
Рабле, человек умеренный и любознательный, долгие годы прожил в Италии в качестве секретаря важного лица. Это лицо то осыпало секретаря золотом, то забывало накормить. Поэт ютился в каморке дворца, благословляя судьбу, — окно каморки выходило на площадь, где стоял бронзовый Данте.
Вечерами толпы горожан прохаживались у памятника, соря цветами, апельсинными корками, ореховой скорлупой. Здесь назначали свидания любовники, слуги, адвокаты и наемные убийцы. В это время Рабле занавешивал окно. Он ценил яблочные утра и избегал пламенных и винных вечеров.
Ранним утром, когда розовые пальцы богини Эос гладили бронзовые кудри поэта, а площадь была безлюдной, Рабле подходил к окну, протягивал руку Данте, и оба, дружески ободренные, начинали трудовой день: Данте — нелегкое стояние в центре мира, Рабле — занятия языками, переводами, трактатами, выписками в отдельно хранимую тетрадь, на которой его знакомый художник нарисовал монаха-оборванца с баклагами вина под мышками.
Он уже познал горечь успеха и сладость мытарств. Злость, эгоизм, зависть, глупость зашевелили крючковатыми пальцами при виде французского доктора медицины, сочиняющего гимны человеческому телу, не забывая ни одного органа. Чем блистательнее он открывал людям их пороки, тем мрачнее сгущалась над ним туча неприязни.
Важное лицо давно не заглядывает к секретарю. Камин забывают топить. Камзол его поизносился. Недавно он не смог купить редкие издания Плутарха и Лукиана.
Чтобы поддерживать бег крови в теле, он дает уроки прелестным мальчикам в кардинальской семье. Мальчики умны, опрятны, бойки. Но сердце Франсуа болело. Почему он должен отдавать лучшие миги краткой жизни этим баловням, которым с рождения уготована красная мантия первосвященников? Разве у него нет во Франции дочери, тайно воспитываемой в глухом женском монастыре? И разве французские крестьяне, торговцы, моряки и ученые не его дети?
Уже долго бродит он по прекрасным, но чужим, чужим странам. С детства его тянуло в иные края. Мечта свершилась. Он увидел мраморные обломки мира, скрытого пеплом лет и церковной казуистики, мира веселого, солнечного, философского. Но тогда почему в этот прозрачный, синий сентябрьский денек слезы подступают к глазам? Почему он молчит уже несколько недель?
Это не молчание. Это стиснутые зубы. Если разжать их, прорвется громкий плач. Ему не хватает туренской гавани, виноградников на меловых склонах, химер и чудищ Нотр-Дама, родной речи крестьян, философов, путешественников, гуманистов — в латах, рясе или докторской шапочке. Его давит боль вечного расставания с землей. И сквозь стиснутые зубы просачиваются слезы, как пробиваются родники сквозь гранитные челюсти скал.
И он быстро собирает свои книги в дорожный сундук, радуясь отъезду на родину. Но это лишь самообман. Он никуда еще не едет. Он не прошел еще всех дорог. Его ободряет бронзовый поэт, живший и умерший на чужбине.
Он спокоен уже, ученик невозмутимых греческих мыслителей, прямо смотревших в глаза жизни и смерти. Он словно и впрямь достиг родной гавани. И чтобы запечатлеть великое возвращение после столь длительного и каменистого пути, он записывает в особой тетради — как всегда, длинно, фантастически, легко выдумывая новые страны, моря, острова:
«И вот, пройдя через страну, полную всяческих утех, приятную страну… такую же цветущую, ясную и прелестную, как Турень, — мы увидели, наконец, в гавани свои корабли».
Это конец. Печальный, как все концы. Но прежде чем заплакать, человек должен вволю насмеяться здоровым, омолаживающим, раблеанским смехом.
Он смеялся и пил из неиссякаемой бочки. Смеялся задорно, смело, заразительно. Смеялся, потому что уже пережил печаль расставания, конец концов. Подступившая последняя печаль утонула в громовом хохоте, звоне кастрюль и сковород, полных дичи, утонула в жирных шутках и великой мудрости тех, кто охраняет свое вино, подобно брату Жану, от посягателей на мировое господство, будь то Христос или мелкопоместный князек Пикрошоль…
С нежностью смотрел ключарь на заблудшего Тендрике.
Граненый ключ сюжета принес ему пьяница в этот зимний вечер. Теперь ясно, что сделают его герои: они услышат от Бочки или Божественной Бутылки вещие слова. А ей пусть зададут какой-нибудь пустяковый вопрос. Пока же доплывут к оракулу, повидают многие диковинные страны, людей, чудовищ, нравы, обычаи, впрочем, похожие на французские, на человеческие.
Вот почему волновался брат Франсуа, готовясь выслушать брата Тендрике, хотя он уже услышал все.
— Братья во Христе, — начал Тендрике, смахивая каплю на малиновой картошке и горестно опустив глаза. — Вы помните ту холодную зиму, когда вода замерзала в кельях, а дядюшка Гаргантью, мой наставник, сумел вылечиться от прострела двойной дозой засахаренного муската. В ту зиму я сторожил погреб. Холод стискивал мои бедные члены. Помня мудрость дядюшки Гаргантью, я проник, в чем каюсь теперь, к большой бочке и вылечился еще до наступления утра. Тогда же мне было видение. На бочке после пятой выпивки расцветала роза, истекающая кровью творца, и слышался голос: «пей!» Не мог я ослушаться гласа вышнего. Нынче опять пришла суровая зима. Болезнь тела моего вернулась. Я снова проник к бочке, но услышал другое слово. Она сказала: «жажду!..»
Брат Жан вовремя поддержал Тендрике, иначе бы он грохнулся посредине зала. Больше монах ничего не мог сказать. Ему снова заплело язык, отняло ноги. Пришлось вынести его в часовню, где он проспится от неумеренного лечения.
Слова монаха не оставили без внимания. Синклит старейших задумался. Все знали: когда бочка опорожнялась, она при ударах издавала гулкий звук пустоты; когда же наполнялась снова чудесным золотистым сидром или превосходным белым вином, не отвечала даже на удары пьяного лба, как плотно поужинавший монах, веки которого смежил сладкий сон сытости. И совет постановил:
— Брата Тендрике послать на год работать в коптильню, предварительно изгнав беса розгами, если таковой окажется;
— Ученому ключарю братства три дня и три ночи неотлучно быть при большой бочке и внимать ухом;
— В помощь оному ключарю выделить главного стража монастырских запасов брата Жана;
— Для несения караула выдать с поварни: голову бретонского сыра, два круга колбасы, той, что прислали из местечка Монфлерю, две дюжины свежих пшеничных лепешек, шесть гроздьев изабеллы, а также малый жбан трехлетнего сидра;
— Ради страха ночного снабдить ключаря мечом обоюдоострым из главного арсенала. Поскольку брат Жан никогда не расстается с внушительным маврским ножом, необходимым ему в трапезной и в караулах, тому брату Жану добавить лишь стальную рубашку — из второго арсенала;
— Дабы не пугать духа злого и духа доброго, огня при себе не иметь;
— Всей монастырской братии числом тысяча четыреста пятнадцать неустанно молиться о благости господней и о спасении винного погреба. Аминь.
С пением укрепляющих молитв братья Франсуа и Жан спустились в погреб. На них смотрели, как на сходящих в преисподнюю. Брат Жан, как обычно, покачивался, что приписали большому воображению воина.
Последний раз окинули они глазами заснеженную деревеньку, долину с низко висящим туманом, тусклые огоньки монастыря — и дверь захлопнулась.
В погребе тепло. Пахнет яблоками, мхом, винным дубом. Попискивают мыши. Мерцают зеленые искорки глаз монастырской кошки, любимицы аббата.
Брат Жан улегся на соломе и захрапел. Брат Франсуа переживал радость сюжета и поэтому нуждался в отдыхе — поручение обрадовало его. Он последовал примеру стражника. Вскоре однако они проснулись.
Кромешная тьма угнетала сердца караульных. Они вспоминали весенние сады, залитые солнцем, веселые ручейки в рощах, птичье пенье. Время от времени внимали ухом — бочка молчала.
Ночь прошла или час, или вечность? Может, давно разрушился монастырь и в нем поселились волки, а может, в нем спасается новая братия, правнуки Франсуа и Жана? Ведь случилось же с преподобным отцом Илией подобное чудо — молодой Илия вышел на час за холмы монастыря, а когда вернулся к обеду, монастырь был не тот, монахи другие, имя Илии разыскали в книгах, написанных лет триста назад.