Иегуди Менухин - Странствия
Если бесконечные путешествия меня чему-то и научили, так это тому, что музыка является отражением общества, пейзажа, климата и даже ландшафта страны. Возьмем Брамса: он вырос в туманах северной Германии и движется в своих произведениях словно на ощупь, задумчивый, погруженный в себя. Этот туман рождает чувство незавершенности, он может быть едва заметен или окутывать собою весь мир, — но в его музыке нет определенности. В зыбкой безбрежности тумана человек обращается к себе, ищет свою душу. Неслучайно жители Гамбурга и Бремена понимают Брамса лучше любой другой публики, и неслучайно Тосканини, выросший под ясными и прямыми лучами итальянского солнца, не умел должным образом исполнять тихие разделы брамсовской музыки. До сих пор нельзя сказать, сможет ли современная музыка, в значительной мере утратившая свои корни и нестойкая к любым культурным поветриям, так же верно отразить наше глобальное сообщество, как музыка прошлого отображала более стабильный мир. Композитору не прожить без опоры на традиции своей родины.
Но для интерпретатора, имеющего дело со многими композиторами, смешанные корни — скорее преимущество. Я не берусь вычленить, что и как на меня в свое время повлияло; все это давно слилось в единое целое. К моему русско-еврейско-американскому стволу привиты побеги французской, немецкой, итальянской и английской культур, и на моем внутреннем компасе как минимум полдюжины полярных звезд, каждая из которых корректирует влияние соседней: в моем исполнении произведение должно звучать по-немецки классично, по-русски экспрессивно, по-американски блестяще, по-французски изысканно и по-английски точно… Конечно, этим компасом я пользуюсь интуитивно, и особенности каждой из моих национальностей имеют значение лишь постольку, поскольку каждая — часть меня, благодаря им в музыкальном отношении я становлюсь гражданином мира. Превращение это началось еще в юности, когда я разъезжал не только по Соединенным Штатам, но и по Западной и Центральной Европе, а также по Британским островам, по ту сторону Ла-Манша.
Высадившись в Великобритании в ноябре 1929 года, уже на пристани я ощутил, что воздух здесь отличается от американского и французского: здесь царила атмосфера спокойной зрелости, в этой стране люди за долгие века научились терпению и мудрости. В Лондоне шестидесятилетней давности мне отчетливо запомнились две встречи. В Роттен-Роу, на следующий день после моего выступления, господин Александр Л. Говард спешился с коня, чтобы представиться. Он показал нам несколько лондонских памятников, пригласил к себе домой и продемонстрировал коллекцию древесины со всех концов света. Он занимался продажей леса и прекрасно разбирался в дереве не только по деловой необходимости, но и потому, что восторгался им. Мистер Говард был для меня первым, кто явил собой образец человека с увлечениями, возвышенными интересами и вкусом к жизни — качествами, за которые я так ценю англичан.
Вспоминаю безукоризненно накрахмаленный фартук горничной, приходившей к нам в номер поправить огонь в камине или подкинуть еще угля из медного ведерка. У нас был настоящий английский открытый камин, как в рассказах Чарльза Диккенса, он бесконечно интриговал меня, так же как и тихая, проворная и сдержанная горничная, и с тех пор английский уют в моем представлении всегда побеждает суровый климат Альбиона.
И в самый первый, и во все последующие наши визиты в Англию чаще всего я обращал внимание на то, насколько спокойным становился здесь мой отец. В продолжение наших турне папа был счастлив: он наслаждался свободой и в то же время вместе со мной стремился к цели. Но в Англии ему дышалось легко. Здесь он доверял окружающим и не расспрашивал в деталях о предстоящем концерте, как в любом другом месте. Даже все вместе мы жили здесь каждый в своем ритме, словно нас поддерживало само общество, которое разделяло наши взгляды на такие добродетели, как работа, прилежание и самодисциплина, и, следовательно, не дистанцировалось от нас, но и не относилось к нам чересчур восторженно.
На этой исполненной достоинства земле я, к великому своему удивлению, впервые познакомился со своими дальними родственниками (после были и другие, в России и в Израиле). Даже тот, кто и шагу не ступит, не натолкнувшись на кузена или дядюшку, позавидовал бы родству с Миллерами; для меня же они были настоящим сокровищем. Дядя Джек и тетя Эди Миллер, дальние родственники матери, жили с детьми Джоном и Соней в большом красивом доме возле парка Ричмонд. Дядя владел сетью табачных магазинов и своей щедростью мог обезоружить любого: например, довольно рискованно было восторгаться его часами, поскольку он мог тут же снять их с руки и подарить вам. И я, научившись держать свои восторги при себе, все-таки за долгие годы обзавелся целой коллекцией дорогих вещиц только потому, что они оказались поблизости, а дядя Джек не видел причины, почему бы их мне не подарить.
Тетю Эди я полюбил с первого взгляда. Чудесная, тонкая, удивительная женщина, она прекрасно играла на фортепиано и была известна в английской музыкальной среде. Ее гостеприимство не знало границ точно так же, как и щедрость ее мужа. Приезжая в Англию, мы обязательно посещали дом у парка Ричмонд, а тетя Эди бывала на моих концертах и ходила с нами гулять. Однажды во время второго турне я заболел, и она взяла на себя все хлопоты по уходу (у меня случился приступ аппендицита, и меня прооперировали в Базеле в 1930 году). У тети Эди всегда был наготове подарок — корзинка тропических фруктов с анонами, хурмой, личи, маракуйей; их можно было купить только в Лондоне. В прочие столицы развитых стран — даже Нью-Йорк и Париж — их в те времена еще не привозили.
Тогда я не подозревал, что во второй раз упустил возможность встретиться с Дианой: ее мать и тетя Эди вращались в одних музыкальных кругах и очень хорошо знали друг друга. Когда мы с Дианой поженились, тетя Эди была самым дорогим и самым близким нам человеком. Сейчас ее уже нет, и мне всегда будет ее не хватать, я очень сильно ее любил.
Лондон изобиловал не только экзотическими плодами, и к фруктам попроще здесь относились так, что мне, калифорнийцу, это казалось чем-то из ряда вон выходящим. Во время первых гастролей состоялась еще одна встреча, положившая начало продолжительному знакомству, — с мистером Тэттерсолом, членом династии конезаводчиков и участников скачек. Подобные увлечения были характерной особенностью лондонской жизни уже во времена принца-регента. Так вот, мистер Тэттерсол не только первым показал мне лондонский Тауэр, но и продемонстрировал не менее завораживающий, чем историческое здание, предмет: ножнички для винограда. На моей родине виноград пригоршнями отправляют в рот, но здесь, вдали от виноградников, этим маленьким прибором каждый отрезал себе (вернее, отрывал — работал он скверно) несколько ягод с грозди.
Готовясь к первой поездке в Англию, я обзавелся британским менеджером по имени Лайонел Пауэлл (его контора напоминала некий земной микрокосм — в каждой комнате было представлено по континенту), и уже тогда наладил долгосрочные связи со звукозаписывающей фирмой. За столь долгое и приятное сотрудничество с HMV (позже EMI) стоит благодарить Дэвида Бикнелла, представлявшего эту компанию при подписании первого контракта в 1929 году и впоследствии на протяжении многих лет. Любое обсуждение с его участием проходило в дружелюбной атмосфере: на его румяном английском лице всегда играла теплая, добрая улыбка.
Из всех поездок в Англию одна особенно ярко сияет в моей памяти. Дело было в 1932 году.
Как-то летом, в пятницу, отступив от обычного расписания гастролей, мы решили по пути в Лондон прокатиться из Виль-д’Авре до Кале: я, отец и месье Виан. Наша прогулка больше походила на забаву: месье Виан не бывал раньше в Лондоне и своим приподнятым настроением заразил даже нас, опытных путешественников. А меня ожидало большое, если не сказать великое, событие: запись современного сочинения, Концерта для скрипки, под руководством самого композитора, сэра Эдуарда Элгара. Я работал над Концертом самостоятельно, но все-таки перед отъездом сыграл его Энеску. Помнится, Энеску заметил, что вторая тема у солиста удивительно “английская”, и это его замечание я, несмотря на все свои разъезды, тогда так и не понял до конца и только годы спустя согласился с ним, прочувствовав эту страстную невинность, так отличающуюся от вулканических, агрессивных, изощренных страстей других стран.
Если погода действительно влияет на музыку, тогда музыка Элгара английская настолько, что не поддается переносу на другую почву. В ней — весь английский изменчивый климат, не склонный однако к крайностям; человек, различающий бесконечное число оттенков серого неба и зеленого пейзажа, не допустит неуместного максимализма. В Англии (как я позже узнал) можно существовать в промежутке между “да” и “нет”; и действительно, если кто настаивает на одном или другом, даже из самых лучших побуждений, то не вызывает к себе ничего, кроме общей неприязни, и считается фанатиком.