Генрих Волков - Тебя, как первую любовь (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Петр поднял Россию на дыбы, но и на дыбу. Как и Пугачев, Петр I у Пушкина последних лет угадан как бы в двойном освещении; уже в "Полтаве": "лик его ужасен... он прекрасен". Лик и личность. Личность исполинская, творящая историю, и человек во власти обстоятельств. Самодержец и самодур. Человек власти, этой властью развращенный, употребляющий ее на великое и низкое. Великий человек, унижающий достоинство других людей. Такое примерно впечатление Пушкин вынес о Петре и резюмировал сам его следующим образом:
"Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, - вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика".
Пушкин приводит много "тиранских указов" царя. Среди них есть и такой: "Под смертною казнью запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь". Вот вам и просвещенный государь, запрещающий под страхом смерти даже писать в уединении!
Обычно считается, что Пушкин "воспел" Петра, романтизировал и возвеличил его образ, что он был страстным почитателем императора и преклонялся перед ним. Да, но Пушкин был, пожалуй, и первым резким обличителем тирании Петра, его жестокости и самодурства.
Поэт-историк отлично понимал, что объективная характеристика Петра цензурой не будет пропущена. За неделю до смерти в беседе с П. А. Плетневым он сказал, что "Историю Петра" "пока невозможно писать, то есть ее не позволят печатать". И все-таки он продолжал упорно работать над своим гигантским трудом, ни на йоту не отступая от истины.
Никто из царей русских не сделал столько для просвещения России, для освобождения ее от варварства, для приобщения к европейской культуре, к ходу научно-технического и экономического прогресса, как Петр I.
Но никто так ярко и полно не выразил своей жизнью, деяниями идею абсолютизма, неограниченной, сильной власти самодержца, олицетворяющего собой все государство и попирающего все и всяческие свободы.
Это Пушкин понял еще в 1822 году, когда писал о Петре: "История представляет около его всеобщее рабство... все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось".
Гегель, как известно, считал, что прогресс человеческой истории есть прогресс в сознании свободы, что цивилизация проходит в своем развитии ряд этапов: от общества, где лишь один человек свободен, к обществу, где некоторые свободны, и, наконец, к обществу, где все свободны. История Англии, Франции да и Германии в XVIII - начале XIX веков как будто доказывала эту мысль философа. История России казалась вопиющим исключением: Карамзин вольно или невольно показал своим трудом, что в то время как история других народов - повесть их освобождения, русская история - развитие крепостного состояния и самодержавия.
Именно Петр I "придал мощно бег державный рулю родного корабля" возвел идею сильной государственности и абсолютной власти в высшую степень исторической добродетели, перед которой личные человеческие судьбы ничто. Они лишь строительный материал для гигантской машины управления империей.
"Деспотизм, - замечает Пушкин, - окружает себя преданными наемниками, и этим подавляется всякая оппозиция и независимость". При таком неограниченном самодержавии, размышлял Пушкин, при таком могуществе, сосредоточенном в руках одного человека, Петру I нечего было страшиться "народной свободы, неминуемого следствия просвещения".
И вновь, сравнивая двух великих "владык полумира", Пушкин замечает, что Петр I "презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон".
Словно комментируя эту мысль Пушкина, Герцен писал: "Петр I - самый полный тип эпохи или призванный к жизни гений-палач, для которого государство было все, а человек ничего, он начал нашу каторжную работу истории, продолжающуюся полтора века и достигнувшую колоссальных результатов".
Слова эти можно было бы поставить эпиграфом к "Медному всаднику", да и не исключено, что именно этой пушкинской поэмой они и были навеяны Герцену.
Наверно, ни одно пушкинское произведение не вызвало столько разнотолков с момента своего появления, как "Медный всадник". Эту поэму принимали люди противоположных политических взглядов и убеждений.
В ней видели апофеоз сильной государственной власти, имеющей право пренебрегать судьбами отдельной личности ради общего блага, ради высшей справедливости. И наоборот - видели весь смысл поэмы в безумном протесте "бедного Евгения" против истукана на бронзовом коне, олицетворяющего самоуверенный и сильный деспотизм.
С одной стороны - гимн "тоталитаризму", с другой - гуманизму, гимн "маленькому человеку", восставшему против всего дела Петра. Можно было при желании усмотреть в угрозе Евгения бронзовому Петру на Сенатской площади "Ужо тебе!" - завуалированный намек на восстание "безумцев" 14 декабря. В "бедном Евгении" можно было увидеть и прототип Чаадаева, и поэта Адама Мицкевича, подавленного неудачей польского восстания 1831 года, и, наконец, самого Пушкина, которого ведь действительно преследовал с "тяжелым топотом" истукан самодержавия, "куда бы он стопы ни обращал".
Все это в поэме как будто есть. И есть многое другое, что не укладывается ни в какие логические схемы. В том-то и сила и преимущество образного мышления перед понятийным, что оно неизмеримо богаче, объемнее, живее, что оно неисчерпаемо для работы фантазии и мысли.
Что оно призвано не давать готовые, однозначные ответы, а будить воображение читателя.
В поэме этой историческое яснозрение Пушкина проявилось во всем спектре красок, исключающем какую-либо одномерность и односторонность. И потому в центральном поединке двух персонажей, один из которых (Медный Всадник) символизирует деятельную деспотию, "необъятную силу правительства", а другой (Евгений) - обычного человека, собственно нет побежденного и победителя. Евгений, едва бросив свой вызов кумиру, в ужасе от собственной дерзости бежал прочь. Сломленный, раздавленный, жалко кончил он свои дни. А что же горделивый Всадник, "державец полумира"? С молчаливым презрением, высокомерно проигнорировал он слабый вопль протеста своей жертвы? Если бы Пушкин изобразил дело так, не было бы и великой поэмы. Все напряжение ее, вся кульминация - в жуткой, мистической, ирреальной картине, которая последовала за вызовом Евгения:
"Добро, строитель чудотворный!
Шепнул он, злобно задрожав,
Ужо тебе!.." И вдруг стремглав
Бежать пустился. Показалось
Ему, что грозного царя.
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось...
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой
Как будто грома грохотанье
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне...
Этого жалкого выкрика бедного безумца оказалось достаточно, чтобы "горделивый истукан" потерял покой, чтобы он снялся со своего торжественного пьедестала и бросился в погоню за обидчиком! Евгений смертельно испуган, но ведь и Всадник ранен этой угрозой не на шутку, если с сатанинским рвением преследует свою жертву.
Несколькими строками ранее этой сцены мы видим Всадника таким:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
И что же? Где опустил гордый конь свои копыта минуту спустя? На мостовую, в суетной погоне за сумасшедшим! Какая дума теперь на челе Всадника? Догнать, разорвать, отомстить, повергнуть! Забыв о своем державном, монументальном величии, о великих думах, он теперь просто преследователь жалкой жертвы.
И во всю ночь безумец бедный,
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.
У Евгения - мания преследования. У Всадника - медного символа самодержавия - мания преследователя. И кто из них безумнее?
После пушкинской поэмы иначе воспринимается величественный памятник Петру: всегда наготове вздыбленный конь, всегда готов размозжить передними копытами головы противников, всегда бдителен и строг взор медной главы императора.
Да ведь Пушкин в своей удивительной поэме, начав восторженным гимном делу Петра, кончает убийственнейшей иронией над "горделивым истуканом" самодержавия, которое лишается покоя от протеста маленького человека и тем самым делает себя смешным и жалким.
Любопытное сопоставление имеется у одного из виднейших пушкинистов наших - Д. Д. Благого. В пушкинских рукописях оказывается, есть рисунок, изображающий пьедестал памятника Петру: скала, на ней вздыбленный конь, но Всадник отсутствует. А текст трагедии вспоминается при этом такой: