Иегуди Менухин - Странствия
ГЛАВА 5
Строить сверху
Однажды после второго концерта в Нью-Йорке меня, Хефцибу и Ялту отправили после обеда к себе, мы жили тогда в отеле “Колониаль” на 81-й улице. Время сиесты мы всегда послушно соблюдали, но в тот день я был слишком возбужден и не мог сомкнуть глаз, как, впрочем, и девочки, поддержавшие мою забастовку. Предстоящий концерт меня не волновал, я успешно выступил накануне, был уверен, что и на этот раз сыграю так же хорошо, и тем не менее, не в силах усидеть на месте, в те послеобеденные часы я репетировал перед воображаемой благодарной публикой. И вдруг — удивительно, насколько отчетливо запомнился тот день, — меня поразило, что я не чувствую конечностей. Возможно, это и есть так называемая болезнь роста: собственное тело внезапно выходит из-под контроля, непроизвольно сводит мышцы, и расслабить их нет никакой возможности. Я раскинул ноги и руки на кровати, но и под собственной тяжестью они, понятное дело, не задвигались, учитывая занятое мною положение. И только через двадцать шесть лет я понял, как работают мышцы и суставы и насколько знание такого рода необходимо скрипачу; только теперь я понимаю это настолько, что могу почувствовать вес одного пальца и оценить малейшее сокращение мышцы на руке. На эту загадку потребовалась почти вся моя жизнь, и именно в тот ноябрьский день я понял, что мне предстоит ее решить.
Но я также знал, причем гораздо раньше, что в моей жизни много невидимого стороннему глазу. Такова судьба любого скрипача: он долгие годы играет, и только потом его вдруг замечает публика. Хотя, конечно, сам скрипач знает, что это “вдруг” — итог многолетнего и тяжелого труда. Писатели, художники, архитекторы становятся известными постепенно, по мере своего становления. А выступающий на сцене внезапно является публике, как Афродита из пены на берегу Кипра: прекрасным и совершенным, и часто моложе, чем она. Впрочем, совершенство — в глазах смотрящего.
Музыка дается нам наравне с нашим существованием. Сначала ребенок кричит, потом учится разговаривать, и тогда до пения ему остается только один шаг. Из всех видов искусств только музыкой можно овладеть без специальных знаний, ведь это способ выразить подсознательное, это дар, благодаря которому мы обнажаем сокровенное: душа, разум и сердце открываются через музыку, и притом совсем не обязательно посещать музыкальные занятия. Благодарение Господу, этот прямой путь лежал передо мной. Я полюбил музыку еще до слов, которыми смог выразить свою любовь, я питался ее сырым материалом, когда толком не умел ни писать, ни читать, и я рано познал чудо скрипки в руках и услышал ее волшебные звуки, ее разговор с другими инструментами, увидел, как она выражает мысли и чувства великих композиторов. Да, я был очень способным, и в некоторых отношениях превзошел своих учителей, но обычно способностям придают слишком большое значение. Талантливый молодой человек со скрипкой в руках и музыкой в сердце, рядом вдохновляющий его учитель, перед ним нет никаких препятствий, ведь он играет на одном только чувстве и подражании — глядя на все это, взрослый махнет рукой, воображая себе горы квалификационных удостоверений и дипломов на пути к праву на самовыражение. Вот такой ребенок в возрасте семи-восьми лет, без диплома, без опыта восторгов юности и разочарований взросления играл “Испанскую симфонию” не хуже остальных и лучше многих. Но истинным благословением для меня была возможность черпать вдохновение у великих музыкантов. Великое множество талантов загублено плохим преподаванием. У меня же никогда не было учителя в прямом смысле. Доведись мне попасть к какому-нибудь первоклассному преподавателю вроде Карла Флеша или Дуниса, разочарованы были бы обе стороны: учитель был бы расстроен, увидев, что я неплохо играю и без его школы, а я в строгой системе правил лишился бы музыки. Я занимался с ведущими музыкантами, прекрасными скрипачами, и с самого начала чувствовал и звук, и фразу, и характер исполнения. Я впитывал, интуитивно усваивал их уроки, через припоминание, не пытаясь анализировать ни смысл, ни технику. Силу воздействия Бетховена в Нью-Йорке я смог передать благодаря Энеску.
Только своим многолетним трудом Энеску добился глубины постижения, мне же не хватало именно долгих лет практики. Одно дело виртуозно исполнять небольшой репертуар, и совсем другое — дорасти до понимания Моцарта, играть все квартеты Бетховена или хотя бы узнать что-либо в этом мире. Мои любящие и заботливые родители уводили меня от того, что мне легко давалось. Они спасли меня от музыкантского идиотизма, если можно так выразиться, они давали мне книги, учили меня языкам, вывозили на природу, создали счастливую семейную обстановку и так далее и тому подобное. Внезапной биографии не существует. Зрелым человеком, зрелым музыкантом не рождаются. Я начал с вершины, сразу стал известным и другого не знал, так что моя зрелость должна была быть совсем иного рода.
Я будто бы висел на шаре на высоте пятидесятого этажа, когда под ногами нет никаких подмостков, когда единственный способ очутиться на земле — выпускать воздух из шара.
Я сразу взялся за Бетховена, я чувствовал, что уловил эту музыку, по крайней мере, понимал ее еще до того, как заполнилось разделяющее нас пространство — пространство, которое заполняется жизнью в той же мере, что и музыкой. Но трудность заключалась в том, что мне необходимо было спустить со своего шара веревочную лестницу и начать строить свою жизнь с самой земли, при том что там, внизу, пожить мне никогда по-настоящему не доводилось. Все, что обычные дети проходят еще в школе, за игрой, на улице, посреди толпы, соревнуясь за лидерство, сражаясь за свою мечту, или за какую-то вещь, или за друга, или за женщину, — все эти уроки я учил уже взрослым. Мне не приходилось с кем-то соперничать, не было возможности одержать над кем-то победу, нанести кому-то поражение. С одной стороны, мне помогал талант: научившись профессионально играть, я начал без особых усилий заручаться поддержкой, получать деньги и новые ангажементы. С другой стороны, люди вокруг — как по велению доброй судьбы, так и благодаря придирчивому отбору родителей — были на удивление добродетельны. И с третьей: мы с сестрами жили в идеальной семье. Да, мирить непостоянство настоящей жизни с кристальным совершенством стандартов моего детства было делом тяжелым и болезненным. Правда и то, что в детстве я, возможно, чего-то недобрал в плане жизненной стойкости, активности, колорита и обаяния из-за постоянной защищенности существования. Много-много позже Саша Шнайдер рассказывал, что весной 1929 года, когда я дебютировал в Берлине, он, мальчишка-скрипач, мой ровесник, играл в публичных домах в польском городке, зарабатывая на жизнь, и очень завидовал моим успехам. Но если бы мы тогда встретились, уверен, он оказался бы куда ярче меня, неуклюжего молчуна. И все же я не жалею, что меня миновали тяготы и трудности незащищенного сурового детства. Пусть я и не был подготовлен к жизни куда менее совершенной, я счастлив, что так рано узнал, что такое идеал.
Я много лет строил, чтобы вновь подняться до своего шара, и, конечно же, в моем здании множество опасных трещин, поскольку многого я не испытал; в общем, о степени моей завершенности судить не мне.
Несмотря на восторженный прием в Нью-Йорке, мне не терпелось вернуться домой. Сан-Франциско оставался путеводной звездой на моем небосклоне, и целый год вдали от него казался нескончаемым. Я не мог дождаться встречи с Эстер, хотя никому об этом не говорил. Нельзя сказать, что за время моего отсутствия ничто не изменилось. Наоборот, когда я вернулся, меня ожидали замечательные перемены: у входа был припаркован чудесный “бьюик”, подарок дяди Сиднея; в мое распоряжение отводилась целая комната, которая окнами выходила на башню, раньше ее снимали русские барыни; наконец, отец мой вернулся в Сан-Франциско человеком, свободным от каких бы то ни было обязательств, кроме семейных. Тем не менее, несмотря на все эти новшества, наша жизнь по-прежнему некоторое время была уютна и безмятежна. Хефциба и Ялта вернулись к своему первому учителю по фортепиано, Льву Шорру (золотой человек и прекрасный учитель, он дал им отличную базу и был другом семьи; ослепнув, он все равно ходил на концерты в сопровождении своей милейшей супруги до самой смерти в 1975 году); французскому их учила мадемуазель Годшо. Я же изучал гармонию с Джоном Патерсоном, скрипачом оркестра Сан-Франциско, и, конечно же, снова занимался у Персингера.
Большую часть 1928 года Персингер преподавал в Санта-Барбаре, в четырехстах милях к югу, где репетировал его квартет. Раз в неделю он ночью ехал до Сан-Франциско, занимался со мной, оставался у нас весь день и потом уезжал. Своеобразен был этот период занятий музыкой. Энеску мне в известном смысле потворствовал, позволяя целиком сосредоточиться на одном произведении, Персингер же принял мудрое решение познакомить меня со множеством других. Каждую неделю он привозил красиво проштампованный экземпляр очередного произведения, каждую неделю я усердно разучивал его, но, вне зависимости от того, основательно я над ним поработал или нет, отныне оно входило в мой репертуар, и обратного пути не было. Так он и расширялся, теперь в него входили, помимо прочего, Соната ре минор Брамса, “Крейцерова соната” Бетховена, многочисленные концерты — Вивальди, Моцарта, Вьётана, Венявского, Бруха и Глазунова. Мои постоянные лестные упоминания об Энеску воспринимались, мягко говоря, неадекватно.