Генрих Волков - Тебя, как первую любовь (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)
И ранний Жуковский и в еще большей степени Батюшков грешили, случалось, риторикой, пространным пустым краснословием, когда вообще-то поэту сказать нечего. Стих их порой назидал и поучал. Пушкин от всего этого поразительно быстро избавился.
С Пушкиным впервые появились на Руси стихи, которые бросились читать все, владевшие грамотой, которые писались русским поэтом для всякого русского, понятны были всем сословиям. Стихи Пушкина переписывались, заучивались наизусть, перелагались на музыку, пелись как романсы и как народные песни. Вышли в свет поэмы "Руслан и Людмила", "Цыганы", "Кавказский пленник", наконец "Евгений Онегин", "Полтава", чудесные пушкинские сказки. Впервые русский национальный характер, русская жизнь выразились с такой огромной художественной силой в поэзии.
Как вдруг раскрылось богатство и красота русского языка, который, оказывается, мог превратить в высокую поэзию самые обыденные, самые "низкие" темы! Мужицкий, бурлацкий, кучерской язык оказался языком необыкновенной выразительности, красоты, пластичности, художественности. Это было какое-то чародейство, превращение лягушки в красавицуцаревну.
Это в самом деле был уже язык не салонов, не дворцовых зал, а художественно обработанный язык русского народа.
Литературные староверы были возмущены им, он оскорблял их слух.
Смешно нам сейчас читать, но тогда находились критики, которые сурово выговаривали Пушкину за то, что он употребил в "Евгении Онегине"
"мужицкое" слово "корова", а в "Полтаве" такие "низкие", "бурлацкие"
выражения, как "усы", "визжать", "вставай", "рассвет", "ого", "пора".
Когда вышла в свет поэма "Руслан и Людмила", вызвавшая много ожесточенных споров, один из этих "староверов", брюзжа и негодуя, сравнивал в "Вестнике Европы" появление пушкинской поэмы с такой картиной: "Если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться! Бога ради, позвольте мне, старику, сказать публике посредством вашего журнала, чтобы она каждый раз жмурила глаза при появлении подобных странностей".
Раздраженный гонитель Пушкина и не подозревал, как верно и точно он изобразил этой картинкой явление на Руси народного поэта. В самом деле, словно в напудренное, расфранченное "благородное собрание", говорящее по-французски вперемежку с искусственными, на чужой манер построенными русскими галантными фразами, вдруг ворвался, распахнув широко двери, некто юный и гаркнул с озорной улыбкой:
- Здорово, ребята! Гоже ли нам все рядиться в чужое? Не пора ль заговорить попросту, по-русски?
Перечитаем, вдумаемся в известные с детства строки:
Наша ветхая лачужка
И печальна и темна.
Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена,
Или дремлешь под жужжаньем
Своего веретена?
Кто до Пушкина в России мог о таком так написать, кто мог сделать эту прозаичнейшую картину дремлющей за веретеном старухи шедевром поэтической лирики?
Или вот эта уж подлинно "мужицкая" по своему складу, характеру, по доброй легкой усмешливости речь - разве не высокая поэзия?
Сват Иван, как пить мы станем,
Непременно уж помянем
Трех Матрен, Луку с Петром
Да Пахомовну потом.
Мы живали с ними дружно,
Уж как хочешь - будь что будь
Этих надо помянуть,
Помянуть нам этих нужно,
Поминать так поминать,
Начинать так начинать,
Лить так лить, разлив разливом.
Начинай-ка, сват, пора.
Трех Матрен, Луку, Петра
В первый раз помянем пивом,
А Пахомовну потом
Пирогами да вином,
Да еще ее помянем:
Сказки сказывать мы станем
Мастерица ведь была
И откуда что брала.
А куды разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины!..
Слушать, так душе отрадно.
И не пил бы и не ел,
Все бы слушал да сидел.
Кто придумал их так ладно?
Народной русской речью, сказками да прибаутками Пушкин заслушивался с детства, любил толкаться по базарам, ярмаркам, пускался в долгие беседы со старухами, богомольцами, нищими у церквей.
Однажды он записал: "Разговорный язык простого народа (не читающего иностр "анных" книг и, слава богу, не выражающ "его", как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований. Альефиери [Альфьери Витторио ( 1749 - 1803) - итальянский поэт и драматург, сторонник объединения Италии. - Г. В.] изучал итальянский язык на флорентийском базаре:
не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням (просвирни выпекали особые хлебцы для церковного богослужения. - Г. В.). Они говорят удивительно чистым и правильным языком".
Конечно, народность пушкинской поэзии вовсе не только в колорите "мужицкого" языка (поэт не часто прямо обращался к этому колориту)
и не только в том, чтобы изображать быт и жизнь простонародную (Пушкин, конечно же, главным образом изображает светское общество, быт и нравы, душевный мир русского дворянина).
Тут глубоко прав Гоголь, который, говоря о Пушкине как о национальном поэте, пояснял: "Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами"31.
Но в чем же эта "национальная стихия" русского взгляда на вещи выражается? В чем его особенности? Сам Пушкин об этом сказал мимоходом так: "Некто справедливо заметил, что простодушие... есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться..."
И веселое лукавство ума, и насмешливость, и живописный способ выражаться чудесным образом отразились, засверкали, заискрились в пушкинской поэзии.
Какое очарование ей придает эта лукавая насмешливость! Поэт словно все время слегка подтрунивает и над собой, и над своими чувствами и переживаниями, и над своими героями. Посмеивается, но добродушно, незлобиво, будто хитровато улыбается одними глазами. Он иронизирует, но чаще всего над самим собой. Эта милая самоирония придает пушкинской поэзии характер особой откровенности, доверительности и интимности, когда исчезает барьер между автором и читателем. И читатель, узнавая, что герой "Онегина" "такой же добрый малый, как вы, да я, как целый свет", воспринимает повествование как рассказ и о нем и о его близких знакомых: на страницах романа читатель встречает Вяземского, Дельвига, Чаадаева, Шаховского, Истомину, Семенову, Баратынского. И он, читатель, охотно следует за веселым авторским рассказом "доброго малого", охотно посмеивается вместе с ним и над родней, и над собой тоже.
Роман в стихах и начинается с шутливого пародирования одной из басен Крылова. И, читая "Мой дядя самых честных правил...", современник Пушкина вспоминал крыловское: "Осел был самых честных правил..."
Как метко изображает поэт нравы и быт светского общества, его обычаи, психологию, взгляды, его предрассудки, "привычки милой старины".
Вот описывает он альбомьд уездных и светских барышень, в которые должно, по обычаю, вписывать комплименты хозяйке, и замечает:
И шевелится эпиграмма
Во глубине моей души,
А мадригалы им пиши!
Его ирония становится язвительной, когда поэт рисует светское общество или московских обывателей, которые одни никогда не меняются:
Но в них не видно перемены;
Все в них на старый образец:
У тетушки княжны Елены
Вот тот же тюлевый чепец;
Все белится Лукерья Львовна,
Все то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николаевы
Все тот же друг мосье Финмуш,
И тот же шпиц, и тот же муж;
А он, все клуба член исправный,
Все так же смирен, так же глух
И так же ест и пьет за двух.
От главы к главе пушкинский юмор мужает, обретает все более и более тона сатирические, что в полной мере должно было бы обнаружиться в последней, десятой главе "Онегина", уничтоженной поэтом. Но и по сохранившимся отрывкам видно, что Пушкин владел "бичом Ювенала"
столь же прекрасно, как и даром проникновенного лирика. Здесь, в десятой главе, поэт хотел воплотить свое давнишнее желание, выраженное им в известных строчках:
О муза пламенной сатиры!
Приди на мой призывный клич!
Не нужно мне гремящей лиры,
Вручи мне Ювеналов бич!
Не подражателям холодным,
Не переводчикам голодным,
Не безответным рифмачам,
Готовлю язвы эпиграмм!