Мария Чегодаева - Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых
Боюсь, чтобы Госиздат не замариновал „Зангези“, для чего необходимо что-либо предпринять, то есть кому-либо затребовать известное количество экземпляров.
Если вы наберете, как думали, денег больше 100 миллионов, то присылайте их, я должен поехать скоро в Москву делать „Доски судьбы“, а может быть, и еще кое-что удастся выпустить.
Послал вам „Азбуку неба“, которую приготовил друзьям, не надеясь на то, что скоро удастся ее напечатать. Мне, по всей вероятности, к зиме придется искать службу, ибо есть будет нечего, а также носить. Как полагаете, не мог бы я рассчитывать на мастерскую в Академии и кормит ли она? Вместе с тем мечтается завести будетлянский угол, чтобы можно было бы хорошо поработать.
Я теперь не имею понятия об укладе Академии, но, по всей вероятности, мало отличимо от того, когда я там учился. Принципиально я ее, конечно, не признаю по-прежнему, но, может быть, теперь с этим посчитаются коллеги и допустят сносное существование, к тому же я утратил воинственный пыл и мне бы хотелось не воевать, а просто серьезно, не спеша работать, не обращая ни на кого особенного внимания.
Там ли С. К. Исаков и имеет ли отношение к Академии?
Будетлянские идеи, по существу, неоспоримы, но могут вызывать страшные споры в поисках последовательного и логического подхода к их предложениям, который теперь почти всегда возможен к пройденным.
Напишите по этому поводу, что думаете. От вас давно писем нет. Что писали о Хлебникове? Пришлите. Кланяйтесь вашим женам и чадам от меня и моей сложной половины»[149].
Получить мастерскую в Академии художеств в Петрограде П. Митуричу не удалось, но в 1923 году он начал преподавать в московском Вхутемасе.
Из воспоминаний Петра Васильевича: «Я никак не мог выбраться из Санталова в Москву, где происходила кое-какая жизнь. Мне пришлось зимовать в Санталове. Это время я употребил на переписку крупных вещей Велимира, которые нужно было показывать в первую очередь и, где возможно, печатать. Оригиналы рукописей решил никому не давать, чтобы сохранить их. <…> По приезде в Москву я опять был принят Исаковыми. Продолжались попытки напечатать „Доски судьбы“. <…> Статьи „Досок судьбы“ не были Велимиром сложены или обозначены в порядке печатания, не было даже указания страниц и нам самим приходилось выяснять их порядок. Очень плохо разбираясь во всем, мы наделали массу грубейших ошибок даже в цифрах и формулах, несмотря на то. что все формулы были нами решены добросовестно. Для нас было ясно, что мы взялись не за свое дело. <…> Но кроме нас не было людей, которые бы с большей охотой и любовью делали бы это дело, и мы его делали как могли.
В Москву приехала Н. О. Коган из Витебска. Она была со мной в приятельских отношениях и вела со мной переписку. Оказалось, что она приехала вскоре после нашего отъезда с Велимиром из Москвы. Она вскоре узнала из Ленинграда о тяжелой болезни Велимира. Общаясь с Городецким, побуждала его к действию на помощь. Городецкий тянул, говоря, что никто не решится ехать в Санталово. Тогда она заявила, что первая поедет при первой материальной возможности. Это заставило С. Городецкого потолкаться где нужно и предпринять сборы. Коган общалась с Исаковыми. И вот общими усилиями исхлопотали место в больнице и некоторые средства на поездку за Велимиром, для чего собралось трое мужчин во главе с Сережей [Исаковым].
Обычно откровенный во всех своих делах со своими друзьями и учениками, я воздержался от рассказов всех подробностей болезни и обстоятельств, связанных с последними днями жизни Велимира. Не говорил об этом по многим причинам. Во-первых, потому, что мне хотелось если рассказать обо всем, то только тем людям, для которых память о Велимире действительно дорога. Такими людьми были родные Велимира. И прежде чем мне пришлось с ними свидеться, я не считал возможным удовлетворять любопытство других, даже и тех, кто уважал Велимира или даже мистически трепетал перед его именем, как та же Н. О. Коган, или даже тем, кто высказывал к Велимиру свое бескорыстное служение.
Но мое молчание косвенно подтверждало в глазах многих мою преступность в отношении Велимира. Даже близкие приятели, до сего времени доверчиво относившиеся ко мне как товарищу или безупречному знакомому, не избегли подозрительности. Так, например, Н. О. Коган, у которой я часто бывал и которая была моим ближайшим „секретарем“ в делах и вопросах искусства, однажды у себя дома учинила мне такой допрос: „Почему вы не привезли Велимира?“ „Не мог“. „Может быть, вы хотели стать первым и единственным и желали смерти Велимира?“ Потом, чтобы легче вызвать признание, добавляет: „Я сужу по себе, я ловила себя на такой мысли в отношении Малевича“. Отвечаю: „Нет, Н.О., таких мыслей у меня не было“. Более чудовищного оскорбления всех моих чувств я не могу представить. Но тут не большая вина Н.О., она человек весьма неустойчивый и в то же время доброжелательный, особенно ко мне. <…> Очень экзальтированное существо, живет исключительно делами искусства и новаторства в нем. Обожает всех носителей новых идей и особенно тех, кто хотел видеть в ней ученика и опору. Самоотверженная в делах агитации. Влюбленная и милейшая в обращении. Но, по существу, искусства не понимавшая и в особенности поэзии и философии.
Правда, к Велимиру у нее было особенное почитание, что и сближало нас с ней. Но в то же время она обожала Малевича и готова была спрыгнуть с балкона, если бы на то была его капризная воля. Так что Малевич ей сам говорил, что когда она поймет истинный смысл его философии, то наверняка отшатнется от него, настолько она противоречит велимировской.
Не только Н.О. заразилась подозрительностью в отношении меня. Очень многие, и особенно после вечера памяти Велимира, который состоялся в Доме писателей[150].
На этом вечере выступали „многие приятели и просто живые свидетели лица Велимира. В общем, аудитория и выступления настолько были чужими делу Велимира и личности, что я воздержался от рассказов. Говорить общими фразами и обобщениями тоже не хотелось — это было бы недостойно памяти Велимира.
После закрытия собрания меня кто-то допрашивал, почему я молчал, но тут же сам деликатно подсказал ответ: „Наверно, вам еще очень тяжело говорить о смерти друга?“ „Да, — отвечаю, — это тоже правда“, которую он первый заметил“»[151].
«Мы с Н. О. Коган начали работу по изданию стихов Велимира. Вера Владимировна Хлебникова прислала нам свои воспоминания о нем, которые мы помещаем в книжечке стихов. Нужны кое-какие деньги. Леф отказывает нам в получении гонорара за помещение в их журнале поэмы Велимира [Ладомир]. Другого источника средств нет. Решили настоять на своем требовании к Лефу.
Застаем одного Брика. Он нас принимает. Я ему заявляю, что мы издаем маленький сборник стихов Велимира и нам совершенно необходимо получить с них гонорар Велимира на это дело. Сказано это было решительным тоном, не допускавшим возражения, и Брик быстро сдался и сделал соответствующее распоряжение в редакции Лефа.
Деньги были получены, и издание продвинуто. Вскоре вышла книжечка стихов Велимира Хлебникова с обложкой Борисова[152], с напечатанным в ней „вопросом в пространство“ (где „Перун и Изанаги“, „Есир“, „Каменная баба“, „Семь крылатых“, „13 в воздухе“). Тираж маленький, книжица малозаметная»[153].
Непростые взаимоотношения Хлебникова с кругом писателей, казалось, близких ему по своим художественным убеждениям, те обиды и раны, которые ему наносились, непонимание и даже пренебрежение, сквозившие в отношении к нему Крученых, Маяковского, — все это мучительно и остро воспринималось Петром Митуричем, ощущавшим себя — да и бывшим фактически — душеприказчиком Хлебникова.
«Меня часто посещал поэт Аренс. Вороватый забулдыга, бездомный и полупьяный, он являлся к нам под наплывом жажды излияний, считая свою судьбу родственной с Велимиром. <…> И вот однажды он, отклонив тему беседы о Велимире, противопоставил ему Пушкина: „Помните, например, это…“ — и начинает декламировать монолог Сальери. Действительно, прекрасная, лучшая вещь Пушкина по своему философскому содержанию. Мы теперь являемся свидетелями великой социальной драмы, в точности соответствующей этой драме Пушкина. В этой драме не так просто разворачивается сюжет, не так просты и откровенно коварны типы Сальери. Не так невинно прост и слеп в этой борьбе тип Моцарта, но борьба в этой драме также завершается гибелью.
Борьба эта между старым и новым мироощущением, миропониманием в тесном смысле современного искусства и поэзии. А так как вершиною нового понимания и чувства мира был Велимир, то вокруг него и происходила эта борьба.
Велимир не верил ни в свой, ни в чей другой гений. „Сядь рядом, побеседуй со мной, ты увидишь, что я такой же земной и простой, как и ты“, — писал он. Но драму Сальери и Моцарта он сам переживал в лице последнего. „Я жизнь пил из чаши Моцарта“. — пишет он в одном месте. „Я окружен сотнею Сальери“, — пишет он в другом месте»[154].