Андрей Губин - Афина Паллада
Милый Джек! Я буду всю жизнь на могиле нашей любви. Я стану на ней крестом.
Прощай, мой Джек, мой охотник, мой муж!
Я целую тебя, и пусть ты проживешь жизнь, полную подвигов и свершений; такую, о которой ты мечтал в ту ночь…»
Теперь он был неразрывно с ней.
Она жила в мире его книг — в мире героической любви, мужества, верности. Явившись ему однажды, она навсегда ушла в волшебный мир уплывающих облаков.
Его не коснулся тлетворный дух обид, мелочных подозрений, ссор и свар, разочарований. Он писал ее как женщину высшей планеты. Она радовалась; поняла, что их счастье в вечной разлуке.
Своим характером, вспыльчивым, переменным, она бы мешала ему писать. Она даже порочна.
Пусть же он никогда не узнает этого! Так лучше. Человечнее. Правильнее. Люди должны быть героями.
Все-таки она счастливая. Только счастье ее не блаженство. Уже никогда не будут они вместе.
Но увидеть его когда-нибудь она еще должна.
И когда быстротечно минула молодость, в прах рассыпались ромашки, привезенные из Америки, когда выросли дети, голова стала серебряной, а морщины искупили ошибки юности, — она приехала в страну своей первой любви.
Траурный кортеж повстречался ей.
— Джек Лондон! — гулом отдавалось в ушах. — Джек Лондон…
Плакали юноши, сразу став мужчинами; девушки несли венки; хмурились кочегары и грузчики, провожая своего парня дальше, чем котиковые острова; социалистические лидеры говорили: Джек Лондон — поэт рабочего класса; мужественно крепилась у могилы жена, замечательная женщина, друг писателя.
Он любил жену, вряд ли вспоминал увлечения молодости и удивился бы нашему рассказу, в котором первое место отдано не жене, а Элине. Но в сердце художника есть тропы, о которых и он узнает не сразу.
Он не мог не чувствовать в своей жене присущего всем женщинам древнего инстинкта самки, ищущей пещеру потеплей, поукромней. Он мирился с законностью этого инстинкта. Но не залепит ли он сладким воском инстинкты боя, звезд, высоты у самцов? Как примирить женское, материнское с беспощадным ветром истины, стремления к правде и красоте, которые не всегда находятся в собственной пещере?
Элина осталась как бы загадкой, и он разгадывал ее на свой манер, что и оказалось верным для искусства, самого красочного проявления жизни.
Свою жену он тоже наделил лучшими качествами настоящей женщины. А наделив, открыл их в ней в самом деле. Но в его произведениях есть большие женщины и маленькие. Последние по-своему привлекательны, но первые стали любимым идеалом настоящих мужчин.
В стороне, далеко от близких покойного, стояла иностранка, которую никто здесь не знал. Ей виделся старый велосипед, ночь, океан, и рядом точно и нетерпеливо стучало сердце того, кто уснул навеки…
Ах, как близко была его потная горячая шея, его умные, прилежные руки, так и не обнявшие ее никогда.
ЧАЙНОЕ ДЕРЕВО
Он был деревом, корни которого постоянно натыкались на обрезки жести и битое бутылочное стекло старых мусорных ям. Корни извивались, ища добрую землю, истекали янтарной слезой. Этого не видели. Дерево было необыкновенным — прямой белоснежный ствол, крупные алые листья и плоды фиалковой свежести.
С радостью согласился бы он охотиться на жар-птицу, добывать жемчуг в какой-нибудь среднерусской речонке, где и водяные жуки большая редкость, или помчался бы разыскивать тунгусский метеорит, считая его снарядом марсиан.
Он умел летать без помощи стальных аппаратов, свежую воду мог превратить при случае в вино и без труда извлекал из любого куриного яйца, светящегося желтком, золотую монету.
При этом он прозябал в заиндевевших лачугах, выслушивал брань и оскорбления и чаще бывал голодным, нежели воспевал обилие портовых базаров. Поэтому обывателям соседних домов он казался нерасторопным, несчастным и недалеким.
Если бы в то время душу его просветили, как тело просвечивают рентгеном, то в сумерках мира душа предстала бы голубым клочком весеннего неба. Под небом, словно статуи Командора, грозно серебрятся высокие скалы, покрытые самшитовыми рощами. У подножия скал мы бы услышали рокочущий прилив счастья — острый плеск полуденной волны, по-детски играющей тысячелетними раковинами. Увидели бы крупную душу, легшую потом ничком.
Годами рылся он в полутемных библиотеках, разыскивая пожелтевшие рукописи алхимиков, штурманов, врачей. Разгадывал магические пентаграммы. Изучал карфагенские и японские карты дна океана с крестиками, отмечающими затонувшие бриги с грузом античных статуй или сокровищ Атлантиды. Случалось, что он покупал на «табачные» деньги крошечный кораблик с цветными лоскутками парусов. При убогом свете керосинового фонаря кораблик светился и вспыхивал то бортовыми, то носовыми огнями. Игрушки недолго бывали у него — он дарил их детям, потому что дети восхищались ими не меньше его.
Человека волновал осенний перелет птиц и тревожили ржавые бочки с тухлой сельдью. Птицы не все долетали до цветущих берегов — многие разбивались о провода, коченели в туманных лиманах, становились охотничьими трофеями. А бочки, он был уверен, сделаны из красного дуба или манцениловой древесины и наполнены столетним ромом, белым пергаментом древних поэм или сырым золотом.
На каждый грубо сколоченный матросский сундук он смотрел, как на тот, в котором блистает, как Сириус, самый крупный алмаз мирозданья. Достать алмаз пока невозможно — всякий раз сундук захлопывался, отсекая руку смельчаку. И на крышке загорались медные слова — сделан в тысяча четыреста таком-то, мастером таким-то.
Легкий бриз, сорвавший листок с миндального деревца, мог обидеть его. И мог обрадовать ураганный шторм, ревущий гибельные гимны над мужеством поднятых парусов.
Тогда у него не было одеяла, и его уже немолодое тело жалко протестовало в зимние холода и проклинало душу, все более сверкающую от страданий.
В те дни расплодилось великое множество крыс. Холеные твари пожирали в подземных складах розовые балыки, лунные головы сыра, круги ожиревших в подвальной дремоте колбас и сладкие пчелиные города, полные сгущенного солнца. Прожорливые пигмеи грызли и картины мастеров, редкие издания стихов, подтачивали цоколь новых учреждений. Они оставляли после себя лишь каменно твердые палочки помета.
А ему снились деревенские щи, картошка в мундирах, которую он макал в крупные кристаллы желтой соли, и сочная кавказская черешня, облепившая деревья снизу доверху. Снились кокосовые пальмы с орехами, как бочонки, и облака, плывущие эскадрами таинственных фрегатов.
Зная, что сны сбываются, он все более ценил жизнь и оставлял красочный след на ее девственных песках — симфонически звучащие записи, пищу гигантов.
Раз в три дня он с боем добывал несколько мерзлых морковок, фунт кукурузных отрубей или полфунта жмыха.
В гавани от иностранных кораблей знойно пахло финиками и жирной нефтью. Сытый ветер запада доносил ароматы какао и кофе.
В белый февральский мороз он грезил о смуглом до краснины чае. В промерзшей библиотеке смаковал «чаи» Даля.
«…Чайное-дерево… Чаи черные, цветочные, зеленые, красненькие, желтые (высшие)… Чай мятный, шалфейный… Чай с позолотой, с ромом… Лесной чай… Луговой чай… Кирпичный чай… сбитый в бруски… варится с молоком и хлебается ложками…»
Изобретательный, он заваривал чай диким грушевым и барбарисовым листом. Летом на юге он набил листом карманы, чтобы куртка пропиталась ягодным покоем и выкурила вонь капитанской трубки.
Лист кончился, а чай ему необходим для работы. Тогда он заварил кипяток лепестками неизвестного тропического цветка из гербария, купленного у букиниста за осьмушку хлеба. Вкус чая был необыкновенным. Теперь он и думать не хотел о чайных плантациях Цейлона, Китая, Индии, Кавказа. Никакой другой напиток не утолял его жажды.
Лепестков хватило по-настоящему на одну заварку, но он неделю кипятил разварившиеся бледно-лимонные чешуинки, пока они полностью не растворились в речной воде. Воду он приносил в мятой разрисованной жестянке из-под довоенного шоколада. К жестянке он приспособил дужку из проволоки, так что получился котелок.
Сколько он помнит себя, он всегда мечтал иметь собственную яхту в роскошном оперении поющих парусов. Яхта нужна ему, чтобы оплыть Землю триста тридцать три раза, открывая новые краски зорь, морей и мужественного страдания солнечного комочка, называемого сердцем. Тысячи раз рисовал он в воображении линии корабля, знал каждый его уголок и был не только на ты с лично подобранной командой, но знал судьбу и историю каждого.
Только в одну каюту не решался он войти. Оттуда среди ночи неслись звуки арфы, слышалась песня девушки, на отделку платья которой пошла половина звезд северного неба.
Чтобы построить, оснастить и снарядить корабль, сначала нужно открыть соответствующую гавань и населить ее добрыми, ясноглазыми, смелыми, приносящими счастье утопистами. Для этого требуются деньги. Очень много. Хотя и не столько, сколько стоят мечты обитателей гавани. И он думал найти уникальное захоронение старинных монет, скифский котел с драгоценностями жен Аттилы.