Михаил Нестеров - О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания
Вместе с тем шла, кипела огромная работа, спокойная, деловая. Государем был издан приказ о запрещении продажи спиртных напитков. Пьяных стало меньше, постепенно они исчезли с московских улиц. Все были серьезны, заняты исполнением своего долга.
Я искренно жалел, что не могу принять в этом большом деле прямого участия. Семье пришлось с хутора уехать раньше предположенного, так как, по слухам, там должен был пройти «тыл армии». В начале августа все мы были в Москве. Столица ожидала приезда Государя.
Месяц с небольшим, как началась война, а уже погиб Самсонов. Россия пережила битву при Зольдау, напомнившую по своим ужасным последствиям давно минувшую битву при Седане[447]. Однако падать духом было рано… В те же дни генерал Рузский взял Галич, Львов. Кому-то пришла в голову мысль внушить Государю переименовать Санкт-Петербург в Петроград. Создание и деяние Великого Петра, связанные с этим именем, были позабыты.
Умер восьмидесятишестилетний император Франц-Иосиф. Незадолго перед тем мне снилось: старый немецкий город, не то Нюрнберг, не то Гейдельберг, город с красными черепичными крышами, с причудливыми фасадами старинных зданий на старинных узких улицах. На одной из таких улиц, на двух ее противоположных домах, на оранжево-красных черепичных крышах, на высоких трубах сидят два огромных Царственных орла. Медленно они вращают своими круглыми, желтыми зрачками, сидят, озираются, охорашиваются. На головах обоих Короны. У одного — старинная Корона Габсбургов, на голове другого — Гогенцоллернов. Так длилось минуту. В следующий момент поднялся страшный вихрь, столб пыли, камней взвился к небу. Поднялись, высоко взлетели орлы, затем стремительно упали вниз и, падая, были такие жалкие, ощипанные, с мокрыми, редкими перьями, без Корон на головах…
Я проснулся взволнованный и подумал: какой странный, вещий сон.
Никаких Мининых, никаких Пожарских не было видно. На их месте красовался Александр Иванович Гучков. У французов не видно было Гамбетты[448]. Вместо него на «Блерио» летал авиатор Пегу, а немцы ему навстречу слали свои цеппелины, громили Нотр-Дам, Реймский собор, обесценивали культурные ценности старого мира. Тут же красивая романтическая фигура молодого короля Альберта была душой своего социалистического народа[449]…
Да, думалось ли мне, что на склоне дней своих придется мне быть свидетелем героической эпопеи, услышать о новой битве народов, видеть участников этой гигантской ненужной битвы.
Тысячи тогда привозили к нам в белых вагонах императорских и просто санитарных поездов этих героев. Тихие, усталые от подвигов, больше того, от страданий, страшных потрясений, они вливались в недра обеих столиц. Развозили их и по всей земле нашей. Нам удалось взять двоих. Заботы о них хоть немного заглушали то острое чувство обшей нашей вины, какой была полна душа.
Шел сентябрь. Стояли чудные дни. Я поехал к Черниговской, оттуда по Волге проехал снова в Уфу. Надо было кончать дело с продажей моей усадьбы Земству. Оставался в Уфе недели полторы. Аксаковский Народный дом был окончен. Открытие его пришлось отложить до окончания войны… К тому времени памятники отцу, матери и сестре были поставлены, и я, распрощавшись с живыми и мертвыми, уехал из Уфы, на этот раз навсегда.
Война продолжала удивлять мир своей жестокостью. Особенно тогда, казалось, люты были немцы. Поставленная ими цель выполнялась с удивительным искусством, единодушием и цинизмом. Их гений, их знания, средства — все было отдано войне. Забвению был предан былой идеализм, быть может, с тем расчетом, что когда война кончится, враг будет у ног, тогда она — Германия — снова начнет насаждать у себя всякие блага — возьмется за просвещение, философию, поэзию, искусство.
Вильгельм тогда многим казался символом победоносной Германии. Он был как бы зеркалом немецкого народа, отражением его стремлений и всяческих вожделений. Немцам тогда мерещилась новая Аллея Побед, а потом уже новые Гёте, Вагнеры, Гумбольдты…
Немцы были под Варшавой, а у нас в тылу, по медвежьим углам толковали о взятии Перемышля, о том, что враг отражен…
У меня на Донской тем временем шла своя работа: я оканчивал последний эскиз к «Христианам» и собирался приступить к самой картине. Мне казалось, что в композиции ее я добился полноты, что в ней все продумано, толпа двигалась, жила. Лишнего ничего нет. Эпиграфом к картине решил взять евангельские слова: «Кто не примет Царства Божия, как дитя, тот не внидет в него».
Военные телеграммы оповестили, что Турция присоединилась к воюющим державам, что «Гебен» бомбардирует Новороссийск и Феодосию[450], что теперь надо было побеждать и «Турку», а при разыгрывающихся аппетитах, пожалуй, и нам захочется пообедать в Константинополе.
В октябре я поехал в Киев. Он жил тогда деятельной жизнью тыла армии. Мои знакомые дамы и девицы работали по госпиталям, дежуря там с утра до ночи. Многие были на передовых позициях. Некоторые, еще недавно такие избалованные, изнеженные, праздные, сейчас с огромным самоотвержением несли тяжелые обязанности, работая иногда под огнем. Эти неженки сами стирали белье, сидели на одном хлебе, теснясь по сорока душ в одной хате.
Некая «Мушка Г. Л.», у которой после нескольких месяцев счастливого замужества был убит муж, едва пережив потерю, работала теперь в Галиции, в лазарете под Ярославом, по двадцать часов в сутки. Она вместе с армией, в ее гуще, отступала от Ярослава. За ее автомобилем с ранеными взорвали мост через Сан. Теперь эта Мушка Г. выглядела отлично, была полна энергии, ее рассказы дышали жизненной правдой очевидца.
Мужчины — недавние барчата — работали под огнем. Мои друзья показывали мне ряд киевских госпиталей. В них видел я неописуемые страдания, и будь прокляты всякие человеческие истребления!
Тогда, как и в войны предыдущие, бранили интендантство. Господа интенданты, несмотря ни на какие угрозы, до расстрелов включительно, не унимались.
В Киеве я узнал, что молодой Яшвиль, ушедший добровольцем, взят в плен, а его мать работала в одном из самых больших госпиталей на шестьсот человек, бывшем при старом Кирилловском монастыре.
Возвратившись в Москву, я написал картину «Раб Божий Авраамий». На фоне елового молодняка, на опушке, у озера стоит старый, согбенный раб Божий. Стоит и взирает на мир Божий, на небо, на землю, на лужайку с весенними цветами, радуется тому, сколь прекрасно все созданное Царем Небесным. Небольшая тема, небольшая картинка…
В Москве было выставочное оживление. Большинство из художников свой сбор предназначало на помощь раненым воинам… На эти выставки художники охотно несли свои картины, эскизы, этюды. Вырученные деньги вносили в разные Комитеты, пункты для сбора пожертвований. А так как моих вещей на художественном рынке было мало, то все, что я выставлял, скоро раскупалось, и деньги шли по назначению[451].
Раненые, взятые нами, скоро поправились, покинули нас, новых давать перестали, так как целые лазареты, хорошо оборудованные, открывались один за другим. Делалось это на частные средства, как единолично, так и коллективами, квартирантами больших домов.
Как-то Щусев пригласил смотреть большую модель Казанского вокзала, тогда как самое здание уже было выведено вчерне по верхний карниз так называемой Сумбекиной башни. Николаевский вокзал перестал казаться большим.
Так очутились мы накануне нового 1915 года, не менее страшного, чем год минувший.
Начало работы на «Большой» картиной. 1915
Начиная с Нового года, наряду с выставками, цель которых была помощь нашему воинству, открывались выставки обычные: Передвижная, Союза русских художников и другие.
На Союзе Суриков выставил свое «Благовещение». Оно не поражало зрителя так, как Суриков мог это делать в старые годы, и все же его «Благовещение» не было обычным. Особенно сильно были задуманы фигуры и лицо Богоматери, такое доверчивое, естественное, живое; именно так Матерь Божия могла смотреть на дивное видение, посетившее Ее. Архангел Гавриил — юноша сильный и прекрасный. Лучшее же в картине — ее тон, звучный, опять напоминающий любимого Суриковым Тинторетто. Газетчикам «Благовещение» не понравилось.
Были на выставке хороши Малютин, Архипов и праздничный, нарядный Костя Коровин[452].
На Передвижной Юрий Репин дал «Бой под Тюриниеном», и его не похвалили тогдашние писаки, а, между тем, дух захватывало от картины несчастного для нас боя.
Молодой Репин делал вас как бы участником этого боя, в нем был истинный трагизм.
В конце января я был в Петербурге. Вернувшись, начал небольшую картину «Сестры». На Волге, в скитах, встретились две сестры. Одна — радостная, светлая, другая — сумрачная, обреченная. Написал еще «Одиноких» — две девушки бредут каждая со своими думами. Написавши «Одиноких», принялся за давно задуманную «На земле мир…». Где-то на далеком Севере, на Рапирной Горе, у самого «студеного» моря живут Божьи люди. Сидят старцы, ведут тихие речи. Лес, светлое озеро, голубая мгла далеких гор. Неспешно живут старцы. Кругом поют птицы. Здесь их не трогают. Вот лиса выбежала на опушку, смотрит на старцев, а старцы на нее улыбаются. Прекрасен мир Божий. Как не быть «в человецех благоволения…».