Михаил Нестеров - О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания
Весна прошла за работой над окончанием иконостаса для Сумского собора[444]. Устал, ездил отдохнуть в Киев. Вернулся, был у Троицы, в скиту видел похороны знакомого монаха, с которого раньше был написан этюд для большой картины. Монах был суровый. Красивый, стройный погребальный обряд. Пахнуло XVI веком. Ни одной слезы, ни одного внешнего проявления печали.
Вел<икая> Кн<ягиня> Елизавета Федоровна еще раньше, зимой высказала предположение устроить при большом храме малый, а в нем усыпальницу для себя и тех сестер обители, кои первыми приняли посвящение. Я неоднократно приглашался для обсуждения такого проекта. Было постановлено летом 1914 года приступить к работам.
Пользуясь тем, что во время [работ] богослужения в большом храме не будет, я задумал осуществить свое намерение сделать в храме некоторые живописные дополнения: расписать купол, прибавить орнаменты по аркам. Мысль мою Великая Княгиня одобрила, и скоро в церкви вновь появились леса, и я стал часто бывать на Ордынке.
Усыпальницу также предположено было покрыть живописью. Для этой цели я рекомендовал Великой Княгине моего помощника — Павла Дмитриевича Корина, к тому времени успевшего проявить себя как художник с самой лучшей стороны. В куполе был мною написан Господь Саваоф с Младенцем Иисусом и Духом Святым по образцу старых образов. Орнаменты исполнял тот же Корин. Почти все лето пошло на эти работы. Усыпальница дала Корину возможность показать, что в нем таится. С большим декоративным чутьем он использовал щусевские архитектурные формы. Он красиво, живописно подчеркнул все, что было можно, и усыпальница превратилась в очень интересную деталь храма. Вел<икая> Княгиня осталась очень довольна. Корина благодарила.
Павел Дмитриевич в то время был уже в Училище живописи и мечтал об Италии. Этого серьезного юношу манил к себе Рим с Ватиканом, с Микеланджело, Рафаэлевы станцы…
Это последнее лето работ в обительском храме я также вспоминаю с хорошим чувством. Вел<икая> Кн<ягиня> часто заходила к нам. Однажды, в часы завтрака, я был на лесах в трапезной, что-то переписывал или добавлял в большой картине «Путь ко Христу». Жара стояла страшная. Я скинул блузу и в таком виде слез вниз посмотреть на сделанное и тотчас же заметил, что в боковую дверь вошла Вел<икая> Кн<ягиня>, взглянула в мою сторону, заметила неисправность моего костюма, и, смущенная, поспешно прошла в сторону. Я мгновенно был на лесах, наскоро оделся, сошел вниз, через некоторое время, «как ни в чем не бывало» беседовал с высокой посетительницей.
Сумские образа были окончены. Об этом знала Великая Княгиня и как-то выразила желание видеть их в моей мастерской. На этот раз моя семья была в Москве, а потому прием Великой Княгини не представлялся особенно сложным. Та же Донская, выметенная начисто, тот же городовой в белых нитяных перчатках, то же оживление в окнах ближних домов.
Вел<икая> Кн<ягиня>, как и в первый раз, была с сестрой Гордеевой и теперь, знакомая с моей семьей, она была ласкова и внимательна со всеми моими домочадцами. Оставаясь у меня более часа, она с большим вниманием осмотрела как новые образа, так и то, что не видела у меня раньше, причем высказала желание, чтобы я устроил свою выставку в Англии. К этой теме она возвращалась и позднее, входя в подробности такой выставки. Разговор этот как бы обязывал меня раньше приняться за большую картину («Душа народа»).
Из Уфы мне писали о желании Земства приобрести мою усадьбу. Это и окончание Аксаковского Дома заставляло меня подумать о поездке на родину. Свою поездку я приурочил к годовщине смерти сестры. Моя Ольга с мужем были в Европе. Зять работал в библиотеках Германии над диссертацией на магистра…
В начале июня я был в Уфе, осмотрел Аксаковский Народный дом, специальное помещение в нем для будущего художественного музея, для принесенной мною в дар городу коллекции картин, а также выяснил, на каких условиях Земство желает купить мою усадьбу. Впервые в Уфе остановился я не в своем доме, где жили тогда квартиранты, а в гостинице.
В Уфе по газетам узнал о смерти П. И. Харитоненко в Сумах. Перед самым своим отъездом из Москвы Харитоненко принял от меня оконченные образа, расплатился со мной, был бодр, весел, молодец, несмотря на свои «за шестьдесят». Еще незадолго перед тем он проехал шестьсот верст на автомобиле. Не стало добродушного Павла Ивановича, оставившего огромное состояние, до ста миллионов.
Из Уфы я попал в Княгинино, где в то лето жила моя семья. Погода стояла жаркая, урожай был прекрасный. Абрикосы, сливы, персики, разнообразные сорта вишен в огромном количестве были в нашем хуторском саду. Всю эту благодать возили в Смелу на базар возами. Я принимал солнечные ванны, для чего в полдень забирался в глубь сада. Ленивая истома наполняла воздух, кругом все цвело, произрастало, славило Бога. Тихие, благоуханные вечера, душные ночи, множество сверкающих звезд… Благодатный край!
В одну из таких украинских ночей приснился мне сон. Вижу я себя на Волге, где-то между Нижним и Казанью. Не то в Чебоксарах, не то в Козьма-Демьянске. Начинается непогода. Далеко прогремел гром, облака сгустились, нависли над рекой. Солнце спряталось. По Волге забегали «барашки». Темнеет, еще удары. По холмам справа зашумел сосновый бор. Быстро надвигалась черная туча. Сверкнула молния. Где-то по Заволжью прокатился гром. Дождь полил. У самого ближнего берега Волги справа вижу деревянную часовню с куполком. К часовне с берега перекинуты сходни, такие как бывают от берега к пароходным «конторкам». На берегу у часовни стоит столик, на нем огромный старого письма «Спас». Перед Ним теплится множество свечей. Пламя, дым от них относит в сторону ветром. Однако, несмотря ни на дождь, ни на ураган, свечи горят ярким пламенем. Тут же слева от часовни стоит старая, старая белая лошадь, запряженная в телегу, а головы у лошади нет. Она отрублена по самые плечи, по оглобли с хомутом и дугой. С шеи на землю капает густая темная кровь: кап-кап, кап-кап. Целая лужа крови. Земля стала красная, темно-красная. А Волга все шумит, гром грохочет.
Проснулся — светает. Где-то перекликаются птицы. Смутно, тяжело на душе. Долго не мог позабыть я «страшный сон». Зарисовал его акварелью в альбом.
В то лето часто шумной молодой толпой приезжали Яшвили, гуляли, пили чай и кто верхом, кто в экипажах возвращались к себе в Сунки. Дни бежали… Вот и пятнадцатое июля — престольный праздник Владимира Святого в Киевском Владимирском соборе. В Сунках тоже праздник — именинник молодой Владимир Яшвиль — студент Киевского университета, пылкий юноша. В тот год он проводил день своего Ангела в Петербурге у родных. Все были у обедни, собирались к вечеру приехать к нам на хутор.
После обедни жена узнала от Яшвилей новость: утренние газеты были необычны, чудилось что-то неладное, надвигалась беда. После убийства Эрц-Герцога Фердинанда в воздухе запахло гарью[445]. Слухи сменялись одни другими. Положение было неопределенное, выжидательное. Однако было ясно, что «не все благополучно в Датском королевстве». И вот, в газетах, полученных в Сунках утром 15-го июля 1914 года, сообщалось, что в Европе не все ладно. Об этом шли тревожные разговоры после обедни. Вечером на хутор понаехало много гостей и говорилось в тот памятный вечер только о том, что узнали утром: ни о чем другом говорить и думать не хотелось. Слово «война» было у всех на устах. Хотя надежда, что грозная туча минует, нас не покидала.
Все уехали, а думы о войне остались. Что ни день то тревожнее становилось в воздухе. Ни дать, ни взять как в недавнем моем сне на Волге перед бурей. Недоставало белого коня с отрубленной головой, с лужей крови на земле. Новые газеты принесли нам весть, что война между Россией и Австрией была объявлена.
Событие величайшего значения совершилось. Вслед за Австрией объявила нам войну Германия, и ее войска вступили в наш Калиш, и тут впервые пролилась русская кровь. И сколько ее пролилось с тех пор…
Война застала моих Ольгу с мужем в пределах Германии. Лишь после необычайных трудностей они вернулись в Россию через Данию, Швецию, Финляндию. Дома зятя ожидал призыв в действующую армию как запасного артиллерийского офицера. Он должен был выступить со своей бригадой в ближайшее время в поход. Все было готово, как получили уведомление, что он, как штатный доцент, мобилизации не подлежит.
Между тем, события развивались. Вильгельм неистовствовал, грозил то тем, то другим. Сулился через неделю «завтракать в Париже» и многое в этом роде.
Петербург волновался, настроение было повышенное, буйное. Выбили стекла в новом здании Германского посольства[446], кого-то там убили. С крыши посольства толпа стащила бронзовых коней со всадниками, потопила их в Мойке. Москва не отставала от Питера, громила немецкие магазины, фабрики, также не обошлось без убийств.