Михаил Нестеров - О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания
Эти люди, шестидесятых годов, в ее отсутствие, далеко ушли от того, во что верили в годы своей молодости, а ее юности. Вера их была иной. Сейчас они были ярые проповедники милитаризма, завоевательной системы во что бы то ни стало. Они не понимали друг друга и Русской Великой Княгине были не нужны, непонятны, нелюбезны. Встреча эта была из самых тяжелых.
Она вынесла горькое разочарование о своей Немецкой родине. Прекрасное былое исчезло навсегда. Оно ушло с появлением Железного Канцлера[418], с победоносной Германией, с шумным царствованием Вильгельма II. Бедная Вел<икая> Княгиня дала себе обещание никогда не возвращаться в старый свой дом; вернулась в Россию, в свою Обитель, и пыталась осуществить как-то потребность своей деятельной души. Вот смысл того, что я слышал однажды среди лесов обительского храма.
Чтобы не возвращаться к этой неудачной поездке В<еликой> К<нягини> в Германию, приведу рассказ нашей знакомой, бывшей случайной свидетельницей следующего. Наша знакомая проездом была в Берлине, остановилась в одном из больших отелей. Возвращаясь откуда-то она увидела в отеле необыкновенно приподнятое, возбужденное настроение. Администрация на ногах. Не то что-то случилось, не то кого-то ждут. Действительно, сейчас же за ней появился Император Вильгельм в сопровождении адъютанта. Император проследовал по коридору в крайний номер.
В отеле быстро узнали о высоком посетителе. Многие захотели его видеть, среди них была и наша знакомая. Ждать пришлось долго. Лишь через час император появился вновь в сопровождении… Вел<икой> Княгини Елизаветы Федоровны, которой Вильгельм отдавал официальный визит. Она оставалась тогда в Берлине короткое время инкогнито. Была отмечена всеми необыкновенная почтительность Императора к Великой Княгине.
Здесь, быть может, будет уместным сказать, что когда-то, в ранней своей молодости, будущий Император Вильгельм II, сыгравший роковую роль в истории Европы начала XX столетия, был пламенно влюблен в молоденькую, такую прекрасную, добрую, идеально настроенную Гессенскую принцессу. Брак этот не был признан осуществимым. Принц Прусский Вильгельм должен был жениться на принцессе Августе-Виктории.
Заговоривши об отношении Вел<икой> Кн<яги>ни к Вильгельму, передам, к сожалению, не дословно, а вкратце, еще одну мою беседу, бывшую тоже в церкви во время работ, вернее во время перерыва. Разговорились случайно, неожиданно, но, как всегда, просто и увлекательно. Не помню, что подвело разговор к тому же Вильгельму, помню только, что Вел<икая> Кн<ягиня> заметила, что она знает В<ильгельма> давно, помнит его молодым. Что он всегда был очень способным, восприимчивым, что он не был тем, что про него стали говорить позднее. Его способности не были гениальными. Молодой Вильгельм многим интересовался, любознательность его была выдающейся, но все, что он делал, его знания, поступки — не были глубокими. Он мог, что называется, пустить пыль в глаза, удивить. Все было напоказ, — эффектно и только. Он хорошо, иногда увлекательно, мог говорить.
Великая Княгиня разговор свой кончила неожиданно: по ее словам, Вильгельм II идеалом Государя-правителя считал покойного Императора Александра III. Он ему импонировал всем, служил примером для подражания. Как известно, молчаливый Император Российский едва мог выносить молодого Германского Императора, бывшего во всем ему противоположным. В Александре III ничего не было напоказ.
Продолжаю все, что удержала моя память, что так или иначе может пополнить характеристику Настоятельницы Марфо-Мариинской Обители. Она не была счастливой в своем окружении других «Высочайших». И раньше, и позднее, когда я работал в обительской церкви, правда, были в ее окружении люди честные, достойные, но они не были людьми богато одаренными. Ближним человеком — казначеем обительским была Валентина Сергеевна Гордеева, типичная «придворная» со всеми их недостатками, с малыми достоинствами. Зуров был честный, хороший чиновник, таким же был и Пигарев. Фон Мекк исполнял поручения художественно-благотворительные. Он был с развитым вкусом.
Самым значительным, действенным был в мое время протоиерей Митрофан Васильевич Сребрянский — человек с инициативой, с характером, с умом ясным, приятным. В основании Обители, ее развитии о<тец> Митрофан играл значительную роль. Его идеей был институт «диаконисс», в чем ему усердно препятствовал Григорий Распутин[419]. О<тец> Митрофан, поняв основную мысль Вел<икой> Княгини, сумел ее воплотить в живое дело. Авторитет о<тца> Митрофана оставался незыблемым до конца существования обители.
Немногим были известны жизнь и труды Настоятельницы. О том знали обительские сестры, знал кое-кто из приближенных. Русское общество знало мало и смутно. Между тем жизнь Вел<икой> Кн<ягини> проходила в непрерывных заботах, в подвигах милосердия. Умное сердце ее было полно планов, она не любила откладывать их в дальний ящик… Обительские сестры посещали больных, нянчились с детьми без матерей, всячески обслуживали беднейшее население Москвы. Работа в обительской больнице (бесплатной), в амбулатории для женщин и детей кипела. Сама Вел<икая> Княгиня была опытной сестрой. Она всюду вкладывала в дело свою большую душу.
Вот что нам рассказала наша прислуга: ее дочь тяжело заболела, была помещена в обительскую больницу. Великая Княгиня имела обыкновение приходить в палаты по ночам, с особым вниманием следила за тяжело больными. Подойдет, послушает пульс, поцелует, перекрестит такую больную, пройдет дальше. Не раз дочка нашей прислуги испытала на себе нежную заботливость Настоятельницы, с большим волнением вспоминала о виденном в обители, о самой милосердной из ее сестер…
Я сказал, что мои отношения с Обителью и после освящения церкви не кончились… Время от времени меня вызывали для советов по художественным вопросам. Я проходил Денежным переулком через сад. Идешь, бывало, тихим летним вечером и видишь — около церкви сидит В<еликая> Княгиня, с ней рядом, на скамье и около на траве сидят, стоят сестры, старые и молодые, тут же и девочки-сироты из обительской школы-приюта. Идет беседа. Лица оживленные, ничего натянутого тут не было: Великая Княгиня хорошая, добрая, подчас веселая, старшая сестра. Увидит меня, встанет, поздоровается, начнет говорить о деле…
Такой не раз хотелось мне написать ее и казалось, что она не откажет мне попозировать. Таким тихим вечером на лавочке, среди цветов, в ее сером обительском одеянии, в серой монашеской скуфье, прекрасная, стройная, как средневековая готическая скульптура в каком-нибудь старом, старом соборе ее прежней родины… И мне чудилось, что такой портрет мог бы удасться, хотя я знал, что угодить В<еликой> Кн<яги>не было легко.
Ни одним из написанных с нее портретов не была она довольна. Большой Каульбаховский был слишком официален, тот, что написал с нее когда-то гремевший в Европе Каролюс-Дюран[420] — нарядный, в меховой ротонде, с бриллиантовой диадемой на голове, с жемчугами на шее, — был особенно неприятен В<еликой> Кн<яги>не. И, говоря о нем, она с горечью сказала: «Может быть, я была очень дурная и грешная, но такой, как написал меня Каролюс-Дюран, я никогда не была».
Понимание искусства у Великой Княгини было широкое. Она внимательно всматривалась в новые течения. Видела она многое, знала музеи Европы, любила старых мастеров, из современных — Берн-Джонса. Много читала, знала нашу и западную литературу, в последние же годы читала исключительно богословские книги — Святоотеческие предания, Жития святых. Многие места из Библии и Евангелия знала на память. К моему художеству она относилась с давних пор с симпатией, и так было до конца.
В первое же лето по освящении Церкви был такой случай: ходили слухи, что среди лиц, приближенных к В<еликой> Кн<ягине>, есть группа недовольных, что к росписи церкви был приглашен я, а не Васнецов. Это были давние друзья и почитатели Виктора Михайловича, для которых все, что не Васнецов, будь то Нестеров или Врубель, — цена одна. Вел<икая> Княгиня об этом знала, огорчалась. Знал и я и ждал во что все это выльется.
Мои хулители особенно подчеркивали то, что я обошел некоторые «непреложные» правила Православной иконографии. И они собирались поднять на меня «самого» Федора Дмитриевича Самарина[421] — великого знатока всяких канонов. Он-то и должен был решить мою участь: слово его было свято, суд нелицеприятен. Этого боялась Вел<икая> Кн<ягиня>, ожидал и я не без некоторого беспокойства.
Фед<ор> Дм<итриевич> в то время уже болел, не выезжал из дома. И все же удалось выбрать день, когда ему было получше. За ним заехала одна из высокопоставленных дам, забрала его в свою карету и привезла на Б<ольшую> Ордынку, в новую Церковь.