Виссарион Белинский - Сочинения Державина
Из народов нового человечества испанцы первые выступили на поприще всемирно-исторической жизни. Нация экзальтированная и фантастическая, Испания должна была на время слиться с чуждым ей по происхождению, но родственным ей (по пылкости чувства и воображения) племенем аравитян и сделалась представительницею рыцарственности средних веков, с ее восторженными понятиями о чести, о достоинстве привилегированной крови, о любви, о храбрости, о великодушии, с ее фанатическою и суеверною религиозностию. Отсюда это множество рыцарских романов и еще большее множество романсов на испанском языке; отсюда же объясняется и появление Сервантесова «Дон-Кихота»: ибо всякая крайность там же, где возникла, и вызывает против себя реакцию.
Италия была второю страною новой Европы, где загорелся свет просвещения. Италию можно назвать, не боясь слишком ошибиться, христианскою реставрациею изящного мира древнего. И потому, как Испания представляла собою чудесное зрелище фантастического слияния аравийского духа с европейским христианством, так Италия представляла не менее чудное зрелище фантастического слияния древнего с европейским христианством, которого вечный город ее был главою и представителем. Возникшая на классической почве, среди развалин и памятников древнего искусства, тевтонская Италия возродилась в чувстве красоты и изящества. От этого идея искусства сделалась источником жизни итальянца, и каждый итальянец стал или художником, или дилетантом. Итальянское искусство осталось верно своему классическому небу, своей классической природе и в новых формах отразило древнюю жизнь с ее изящною негою, с ее обаятельными формами. Самое богословие католицизма как-то чудно слилось с преданиями классической древности: Виргилий чуть-чуть не считался святым, и в «Божественной комедии» он провожает великого творца ее по мрачным областям ада и чистилища. Чувственный и соблазнительный певец рыцарских и любовных похождений, Ариост, больше Тасса был итальянским Гомером. У самого Тасса героем поэмы скорее можно назвать Армиду, чем Годфреда: обольстительный образ первой есть более искренное и задушевное, а следовательно, и живое создание поэта, чем суровый образ второго. Критики новейшего времени изъявили большие сомнения на счет «идеальности» мадонн, созданных кистию великих живописцев Италии; сверх того, они видят в этих мадоннах более дань понятиям времени, чем свободное творчество, которому были посвящены другие творения более искренние и задушевные, и потому более близкие к типу обаятельной и совершенно земной красоты.
В наше время три нации являются по преимуществу представителями человечества – Германия, Франция и Англия. В идеализме заключается источник национальной жизни Германии. Мир идей составляет сферу, которою, так сказать, дышит немец. Цель жизни немца – знание, и знание его заключено в идее; постичь идею предмета для него – значит овладеть предметом. И потому только в знании и соприкасается немец с миром и жизнию. Отсюда его нравственный аскетизм: поняв идею предмета, он равнодушен к тому, что этот предмет не сообразен с своим идеалом. Отсюда и аскетический характер поэзии немцев: мирообъемлющая по идеям, воплощенным в ней, она призывает к миру с действительностию, какова бы ни была эта действительность; она настроивает человека к одинокой созерцательной жизни внутри самого себя, делает его властелином в сфере мысли и машиною в сфере действительности. И оттого-то немецкая поэзия так любит избирать своим исключительным предметом или внутренние процессы в духе человека, или мистику сердца человеческого. А отсюда объясняются великие успехи немцев в лирической поэзии и музыке и их неуспехи в других родах поэзии. Но уже аскетическая поэзия немцев исчерпала все свое содержание и совершила полный курс свой: теперь жаждет она иных элементов, иных мотивов. Как бы то ни было, но внутренний мир души человека – великий мир, и немцы оказали человечеству великую услугу ученою и поэтическою разработкою этого мира. Конечно, великое достоинство аскетической поэзии немцев составляет и великий недостаток ее, как всего одностороннего и исключительного; но все же сфера этой поэзии – сфера всемирно-историческая, и в ней не могли не явиться великие, мировые поэты.
Совсем иной характер имеют жизненная идея и пафос французской нации: это вечно тревожное стремление к идеалу и уравнению с ним действительности. Искусство во Франции всегда было выражением основной стихии ее национальной жизни: в веке отрицания, в XVIII веке, оно было исполнено иронии и сарказма; теперь оно одно исполнено страданиями настоящего и надеждами на будущее. Всегда оно было глубоко национальным, даже во времена псевдоклассицизма, натянутого подражания древним, – и Корнель, Расин, Мольер столько же национальные поэты Франции, сколько Вольтер, Руссо, а теперь Беранже и Жорж Занд.
Англия составляет прямую противоположность и Германии и Франции. Сколько Германия идеальна, столько Англия практически положительна; как велики успехи немцев в философии, так ничтожны попытки англичан в абсолютной науке; у англичан источником всех их исторических событий бывает польза общества. Человек в этом обществе ничего не значит сам по себе, но получает большее или меньшее значение от того, что он имеет, или чем он владеет. Покорение сил природы на службу обществу, победа над материею, пространством и временем, развитие промышленности, как основной общественной стихии, как краеугольного камня здания общества, – вот в чем сила и величие Англии и ее заслуги перед человечеством. Во многом похожая на древний Рим, практическая Англия довершает свое сходство с ним и огромными завоеваниями, причина которых – корыстные расчеты, а результат – распространение цивилизации по всему миру. Но в отношении к искусству, Англия ничего общего с древним Римом не имеет: тевтонское племя, двумя слоями, саксонским и нормандским, легшее на почве ее исторического формирования, и христианство как глубоко вошедший в жизнь ее элемент заронили в национальный дух англичан плодовитые семена поэзии. Но и в поэзии Англия резко отличается от Германии и от Франции. Как в стране по превосходству общественной и практической, в Англии особенно развились драма и роман, недоступные для немцев; от французской же поэзии английская отличается и своей художественностию и своим равнодушием к верно изображаемой ею действительности, без скорби о неразумности и без радости о разумности этой действительности, без порывания подвигнуть ее возвыситься до идеала. Но как Англия есть страна всевозможных противоречий нравственных, то и невозможно подвести явлений ее поэзии под какую-либо определенную точку зрения: так, например, об руку с ее равнодушием к добру и злу действительности идет самый глубокий юмор, а в Байроне Англия имела поэта, который, по пафосу своей поэзии, всего родственнее Франции и всего враждебнее своему отечеству. Правда, Вольтер и Руссо имели сильное влияние на Байрона; но правда и то, что юмор, мрачная глубина и колоссальная сила духа Байрона явно обличают в нем сына Британии. Вообще, Байрон так же есть намек на будущее Англии, как Шиллер – намек на будущее Германии: оба эти поэта были резкими противоречиями национальному духу своих стран, и в то же время каждый из них мог явиться только в своей стране. Но с Шиллером скоро помирилась его Германия, которую сначала так дико озадачило его явление: Байрон же и умер в непримиримой вражде с своей родиною, и великая нация, в свою очередь, двинулась во сретение только гробу его…
Если в этом очерке национальностей, игравших или играющих первые роли на позорище всемирной истории, и в очерке отношения исторической идеи жизни народов к их поэзии, мы не выразили определительно нашей мысли (чего невозможно было сделать, говоря мимоходом о таком предмете, которого стало бы на огромное, отдельное сочинение), то по крайней мере сделали на него определительный, сколько могли, намек. Прибавим к сказанному, что основная идея национально-исторической жизни народа существует всегда как сумма понятий и правил общества; она дает себя чувствовать даже в самых, повидимому, мелочных обычаях и нравах общества. Так, например, страсть французов к балам, театрам и всякого рода публичным и общественным увеселениям, их природная вежливость и любезность, охота и умение вести легкий и беглый светский разговор, их искусство популяризировать всякое знание, делать доступным, через ясное изложение, всякий предмет, самое непостоянство их мод в одежде и житейских удобствах, – все вытекает из основной идеи их национально-исторической жизни. Англичане суровы, важны и недоступны в обществе; они легче сходятся друг с другом в парламенте, в трибунале, на бирже, чем в салоне, и в последнем они этикетны; их пиры и обеды выражают не светскую, а политически-гражданскую общительность; они преданы семейной жизни, где глава семейства является маленьким деспотом и где основные принципы отзываются маленьким варварством феодальных времен; в светской же жизни англичане этикетны и скучны с достоинством. В общественных нравах их царствуют чопорность, pruderie и самая ограниченная, самая мелкая, стеснительная моральность. Что-то жесткое и грубое есть в их нравах, как необходимый результат вечного торгашества и вечной борьбы промышленного духа с внешними препятствиями. Энергия национального духа англичан, которой они обязаны своим государственным величием, своею всемирной торговлею и своими всемирными завоеваниями и поселениями, трагически выражалась в политических и религиозных переворотах. Отсюда эта мрачность и суровое величие их поэзии; отсюда же происходят и их великие успехи в драматической поэзии: сама история Англии есть ряд трагедий, – и Шекспиру легко могла войти в голову мысль писать трагические хроники Англии: материалы были у него под рукою, – стоило только оживить их духом поэзии. Немец не рожден ни для светской, ни для политически-гражданской общительности: что для француза салон, маскарад, театр, гулянье, бульвар, что для англичанина парламент и биржа, – то для немца университет, ученый съезд, ученый комитет. Отсюда это удивительное множество университетов, существующих целые века; отсюда эта особенность университетских нравов и обычаев, эта противоположность буршества с филистерством. До тридцати лет немец бывает буршем, и как скоро часовая стрелка станет на последней минуте его тридцати лет, он тотчас же делается филистером. Многие из немцев даже родятся филистерами и ни одной минуты, в своей жизни не бывают буршами, тогда как буршами они никогда не родятся и только прикидываются ими на время – уж никак не долее тридцати лет. Немец уживется где угодно; ему везде хорошо, везде отечество, и при всем этом он везде верен себе, везде тот же угловатый и странный немец. Это явление в самой живой связи с основною идеею национально-исторической жизни немцев: они в знании признают то, чего еще нет, но что должно быть по разуму, и отвергают то, что есть в действительности, но чего бы не должно быть по разуму, а живут в ладу и в мире со всякою действительностию: для немца знать и жить две совершенно различные вещи. Немец более семьянин, чем кто-нибудь, и ничего не может быть возвышеннее и сладостнее, а вместе с тем и пошлее его семейного счастия: таково свойство всякой односторонности и исключительности!.. Сахар хорошая вещь, но попробуйте сделать обед из одного сахара или на одном сахаре – будет и приторно и нездорово. Ни на одном языке нет столь высоких песен любви, как на немецком, и на нем же больше, чем на других, написано приторных до пошлости сердечных излияний. И это относится не к одним мелким талантам, не к одной бездарности: что может быть приторнее и пошлее «Стеллы», «Брата и сестры», «Германа и Доротеи?» – а Гёте был великий гений!