Лев Пирогов - Упирающаяся натура
Из этого и следует философия «литературного вещества»: «Литература — это то, что тебе не нужно, дружок. Ты вона какой, а литература эва какая. Плюнь, брат. Не по тебе».
Как в анекдоте: зоотехник колхоза «Заря Восхода» Иван Иванович Иванов всё заказывал по радио песню «Валенки», а потом вдруг попросил исполнить Прелюдию соль минор Рахманинова.
— С удовольствием выполняем заявку: не выёживайтесь, Иван Иванович, слушайте ваши «Валенки»!
Не правда ли, этот анекдот очень русский, очень народный? С такой любовью, с такой заботой об Иван Иваныче сочинённый… О, майн рюськи нарот очшень самокритичьен и миролюбифф, он имеет играйт гармошка!
Собственно, вся нынешняя «литература для народа» — переталдыкивание этого анекдота.
Ну а Маканин — что Маканин. Писать о нём скучно. Несмотря на не прекращающийся с 2008 года издательский кризис и майское падение книжных продаж почти на пятьдесят процентов, новое «написал» будет напечатано отдельным томом, уже готовится. Золотые перья России по отмашке из Центра ринутся заполнять восторгами газетные площади, чтобы пять — семь тысяч одураченных ими студенток и учительниц литературы обеспечили этому удачному издательскому проекту рентабельность. А десять — двадцать других книг — не выйдут.
Они не выйдут никогда, дорогие мои. Поэтому «Литературка» и «не пишет про хорошее», как вы просите в письмах. Всё это хорошее покоится в издательских портфелях с размашистым фломастерным росчерком «Не пошло». Ударение на последний слог.
Чужой против Хищника
О чём эта книга? Мне её рекомендовал человек, очень авторитетный в литературном мире. По количеству «литературного вкуса» и по влиятельности на писателей и издателей превосходящий всех литературных критиков, вместе взятых. Рекомендовал, закатывая глаза (без обид), как делают, когда едят что-то чрезвычайно вкусное. Настолько вкусное, что нет сил выносить. Я из рекомендации этой сделал вывод, что мне не понравится (не люблю «хорошей литературы»), и стал читать настороженно. Итак, о чём эта книга? Идиотский вопрос. Но вот вам говорят: «Я поймал рыбу», — вы спрашиваете: «Какую?» — а вам говорят: «Хорошую». Да понятно, что хорошую, раз поймал! Но бывает же хороший ёрш, хорошая плотва, хорошая щука, хорошая рыба-бородавчатка… Какую?
А книга о том, как труден и странен мир, перестающий быть для тебя своим. Это хорошо для литературы, потому что художественный эффект возникает из «остранения», а чужое-то как раз легче всего увидеть и показать странным. Привычные миры привычны одинаково, а каждый непривычный непривычен по-своему. С лица необщим выраженьем, для литературы весьма годится.
Может быть, написанные давно и о давнем рассказы Юрия Милославского — это реакция на «советский миф», на мир чёрно-белого кино, где всё было слишком понятно, привычно и ду-хоподъёмно. Нет, не «чернуха» в пику «лакировке действительности», совсем нет. И то была не лакировка, и это не очернительство. Просто когда раз понятно, другой понятно, третий понятно, — мир делается по щиколотку, и жить в нём становится нестерпимо, аж охота завыть.
Вот мы сейчас почему те чёрно-белые фильмы любим? Потому что мир вокруг не таков. Суетен, нечист, дре-безглив, без «ориентиров». Чего не хватает в жизни, того и хотим в искусстве — приправы к жизни хотим, витаминов. Это сегодня. А во времена Милославского (когда его рассказы писались) хотелось, наоборот, искусство приправить жизнью. Всем тем, чего тогдашнему искусству так не хватало. Пошлостями быта, безнадёжностью, высокой тоской, плесенью из подвала.
Это я понимаю. От стерильного сияния супермаркета глаз с душой отдыхают на кустике крапивы у заплёванного забора. Тогдашний советский художественный миф был «советским гламуром», а кустиками крапивы, то есть «органическим началом жизни», была жизнь из рассказиков Милослав-ского. Их не печатали.
Пройдёмся по головам. Вот рассказ «Скажите, девушки, подружке вашей.», о чём он? О том, как печален мир, даже когда цветут чахлые чайные розы в глиняных вазонах, даже тогда. На крымском курорте — вино и шоколад, но люди скоро умрут: «Юра Милославский умрёт сегодня ночью в городской больнице, Володя Самусин умрёт через месяц». За это им положено вино, положен шоколад, положены женщины. Не за то, что они построили какую-нибудь Магнитку, нет, — чтобы умирать было больнее.
Может быть, они и построили Магнитку, мы об этом не знаем, это не важно (это по разряду чёрно-белой понятности), мы видим только то, что нам показывают, — видим, как больной раком горла Володя берёт ртом из клювика жены кусок шоколада и идёт танцевать, а тут же за их столом сидящий любовник жены остаётся ждать, не его очередь. Через месяц будет его — чья очередь умирать, того и танцы. Тут же Юра Милославский, поэт, лапает любовницу на глазах у её мужа, провизора, тот подсыпает яд в Юрину рюмку, уже завтра жена освободится и (пока муж будет пользоваться перешедшими к нему от Юры правами) тоже чего-нибудь подсыплет, таков закон. В рассказе прямо так не написано, рассказ «воздушный», лирический, но из теней и звуков его соткано ровно это. Мы живём в ожидании разврата и пьянки, живём год, два, пять, потом умираем, но, поскольку сначала разврат и пьянка, никто не волнуется. Альтернатива разврату — печаль. Больше ничего нет.
Согласны? Не важно: главное, что рассказ сделал нам грустно, сделал хорошо. Мы умилились — и согласились.
Вот рассказ «Последний год шестидесятых». Человек с повышенным уровнем саморефлексии (и заодно филолог, воспринимающий мир как текст) приезжает в командировку в чужой город. На новом месте впечатления обостряются, люди и вещи кажутся «особыми» (не такие официантки в гостиничной столовой, не такой сосед по номеру), и становится понятно: это не город, это вся страна (и шире — вся жизнь) не такая, герой-филолог всюду чужой.
Не потому, что он филолог или там, допустим, еврей (вон сосед одновременно милиционер и грузин, а чувствует себя превосходно), тут вся ерунда в экзистенции, а не в сословных и тому подобных конфликтах, но с экзистенцией ведь никуда не сунешься, толком не пожалуешься, не предъявишь, вот и приходится переталдыкивать мучающее тебя на язык «конфликтов» (не такая работа, не такое социальное окружение, не такая страна). Чувство единства с миром (мифом мира) рушится, остаётся в прошлом, в ранних шестидесятых, наступает отъединён-ность от времени и пространства, наступают одиночество и бессмысленность существования в смысловой пустоте, наступает «застой». Ещё пятнадцать лет, и смерть мифа повлечёт за собой смерть страны.
Чужие в рассказах Милославского («Смерть Манона», «Из Дворовых песен») часто обретают черты голливудских инопланетных чудовищ; это жуткие человечьи выродки, представители уличного и дворового «социального дна»: шпана, блатные, проститутки и мало от них отличающийся «народ». Бабель писал о них как о близких, Милославский, хоть разглядывает вблизи, — как о бесконечно далёких. «Без гнева и пристрастия» — но не как о людях. (Шукшин, например, писал о своих героях и с гневом, и с пристрастием, но писал как о самом себе, выписывал изнутри; становится интересно, как бы описал шукшинских персонажей и шукшинские коллизии Милос-лавский?)
Для писателя Милославского стал невыполнимым завет Гоголя — через сострадание «возлюбить всё, что ни есть в России».
(«Как полюбить братьев? Как полюбить людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны и так в них мало прекрасного! Как же сделать это? Поблагодарите Бога за то, что вы — русский. Для русского теперь открывается этот путь, и этот путь — есть сама Россия.
Если только возлюбит русский Россию, — возлюбит и всё, что ни есть в России. Без болезней и страданий, которые в таком множестве накопились внутри неё и которых виною мы сами, не почувствовал бы никто из нас к ней сострадания. А сострадание уже есть начало любви».)
Для Милославского — уже невозможно любить ВСЁ ЭТО, для его героев — ВООБЩЕ ЛЮБИТЬ, а сострадает он только этим двум (своей и их) невозможностям.
Вот, собственно, когда это у нас случилось, тогда страну и профукали. Любовь преображает безобразное и претворяет злое, а наблюдательность, талант — нет. Перестали преображать и претворять (осаживать зло в себе, наружу выпуская только добро) — и миф закончился. Закончился миф — закончился мир.
Нет, это не злая литература. В малых дозах она приятна — пьянит. Порекомендовать её читателю — всё равно что предложить водки, а какой же русский не любит быстрой езды? Плохо только, что тормозить не умеем, забываем закусывать, забываем, что воду-то тоже неплохо иногда пить.
Это только «хлеб да воду» можно без задней мысли читать, а за чистым спири-тусом искусства глаз да глаз нужен! Ни на минуту не забываем — «о чём», «почему», «зачем».