Константин Аксаков - Письма о современной литературе
О г. Писемском бесспорно следует поговорить поподробнее и пространнее. Разберем для примера его комедию «Ипохондрик», в которой выражается вся особенность г. Писемского как писателя.
Ипохондрия! Страшный бич нравственный! Страна призраков, примыкающая к ужасным вратам сумасшествия! Конечно, странно выводить болезнь на сцену, но много здесь можно бы затронуть важного и таинственного, можно было заглянуть в глубины и пропасти духа, могли быть освещены темные бездны души, откуда выходят призраки, можно было проникнуть в жилище безграничного этого ужаса, объемлющего порою все существо человека. Художественность бы потерпела, но сама мысль произведения была бы занимательна. Впечатление могло быть тяжело и, в свою очередь, произвести ипохондрию.
С таким опасением принялись мы за чтение комедии «Ипохондрик»; но опасение наше было напрасно: ни до чего этого дело не пошло, предмет затронут уж вовсе не глубоко. Перед нами в комедии г. Писемского не ипохондрик, а то, что называется мнительный человек, вроде malage imaginaire[5], который беспрестанно воображает, что у него то и то болит, – вот и вся ипохондрия. Но сила не в ней. Сам ипохондрик, Дурнопечин, – лицо бесцветное, не по своей воле, а по вине автора; но он окружен другими лицами, которых колорит довольно ярок: это отвратительное собрание нравственных уродов, один безобразнее другого, все подлецы. Главная пружина, заставляющая ходить все эти лица около так называемого ипохондрика, – корысть, желание от него поживиться деньгами. Самое нравственное лицо изо всех – тетка Дурнопечина Соломонида Платоновна, колотящая по щекам своего родственника и тянущая водку и вино. Что это за необыкновенное собрание и гадких лиц, и гадких дел? Какой интерес может связывать с таким обществом? Почему после этого не вывести на сцену и кабака со всем его пьянством и развратом? Впрочем, это сравнение для кабака оскорбительно: кабак много бы выиграл перед этим обществом.
Как – спросят нас – а сочинения и лица Гоголя? Вы, конечно, восхищаетесь его произведениями, а разве хороши нравственно выставленные им лица? – Конечно, милостивые государи, мы восхищаемся гениальными произведениями Гоголя, величайшего русского художника, – и по этому случаю считаем нужным теперь объясниться.
Предметом искусства часто бывают и низкие и страшные характеры, и грязные и оледеняющие ужасом сцены, – одним словом, лица и дела такого рода, что в действительной жизни вы бы отвернулись от них с омерзением или с ужасом, а может быть, приняли бы и деятельное участие, чтобы воспрепятствовать ужасным или гадким явлениям; так в действительности, условия которой налагают на вас обязанности как на человека, ей же принадлежащего и в ней же живущего и действующего. Не так в искусстве: события и лица, возмутительные в жизни, в искусстве теряют грубую правду теперь происходящего или тогда-то бывшего факта; искусство, лишая их этой правды факта, очищает их и отрешает от случайности, и в то же время, открывая в них какое-нибудь общее значение, какой-нибудь внутренний смысл, оно связывает их тем самым с духовной общей истиной, к которой постоянно обращен дух человеческий. Отсюда источник чистого наслаждения, даруемого произведениями искусства, даже когда бы предметом их было ужасное или низкое. – Искусство есть истина, но не в силлогизме, не в логическом выводе, а в образе. В жизни вы бы и часа не пробыли с лицами «Ревизора», если б ваше положение не открыло вам между ними полезной деятельности. В жизни вас бы обняло отвращение ужаса при виде Ричарда III-го, вы бы бросились, может быть, спасать несчастную Дездемону от руки Африканца, если б находились при страшном убийстве. – Но отчего в мире искусства Хлестаков и Городничий дают вам наслаждение? Отчего еще выше чувствуете вы человека и достоинство его назначения среди этого мира мелочей, дрянностей и низостей?
Отчего наслаждение же не покидает вас при виде ужасов Ричарда III-го, при судьбе Дездемоны? – Оттого, что с этих явлений снята правда частного, случайного, действительного грубого факта и открыто вам в них общее значение, а вместе, при изображении, – тайна красоты. – Все это совершается высоким действием художественного творчества. Человек, созерцающий художественное создание, видит яснее и становится лучше. – Но если явления жизни, лица и события остаются в произведении писателя со всею своею наготою, т. е. действительностью, то они действуют на вас так же, как они действуют в жизни, т. е. возбуждают то же отвращение или ужас, так же противны, с тою разницею, что чувство отвращения и ужаса не имеет у вас действительного, живого своего значения, ибо перед вами не действительная жизнь, а сочинение; верно списанные, скопированные с действительности, такие произведения, сохраняя всю случайность факта, не имеют, с одной стороны, общего значения (как в художественном произведении), дающего им цену истины и изящества, – с другой стороны, не имеют и правды факта (ибо они не факт, а список), дающей частное, случайное, но действительное значение. – Такого рода произведение – сочинение г. Писемского «Ипохондрик». Художественного творчества в нем нет и тени. Грязные лица в комедии являются со всею грязью действительности и случайности, не проникнутые художественным смыслом произведения, оправдывающим их появление, – и потому отвратительны до высшей степени: следовательно, вся комедия как сочинение не имеет никакого достоинства и даже никакого интереса! – «Но это верно», – скажут. Но эта верность, отвечаем мы, вовсе не достоинство и не заслуга. Кто и что выигрывает от этой верности? Явление самое, жизнь сама? В копии жизнь не нуждается, да и копия всегда бледнее оригинала. Искусство? Копия с искусством не имеет ничего общего; она занимает только место в его области, место ворвавшейся грубой действительности в списке, действительности, которая еще могла бы только быть предметом искусства; сверх того, в настоящем случае это копия отвратительной действительности; восковая, крашеная, да еще безобразная фигура в художественной мастерской ваятеля. Припомним здесь кстати многозначащие слова Шиллера, который так глубоко понимал искусство. Нападая на натянутость французских произведений, он в то же время говорит:
Der Schein soil nie die Wirklichkeit erreichen,
Und siegt Natur – so muss die Kunst entweichen.[6]
Да если бы верность была художественным достоинством, то первым художником был бы стенограф. Задача и интерес искусства понятны, но их не отыщешь в копии. – Поэтому, читая комедию г. Писемского, чувствуешь не только не художественное наслаждение, а, напротив, отвращение, когда перед вами, один за одним, являются безобразные нравственные уроды, точно как будто вы входите в их действительное общество, чего, конечно, не желали бы, – и отвращение не оставляет вас во все время чтения комедии. Еще если б какая-нибудь задача, мысль пьесы выходила наружу, – но этой мысли нет, и спрашиваешь себя, зачем стоит перед вами это отвратительное собрание будто бы людей? Отношения ваши к произведению, их изображающему, еще хуже, противнее, чем к самой действительности, чем если б все эти уроды были живые лица, вам встретившиеся в жизни: там, по крайней мере, вы сами лицо действительное, для вас разрешена возможность действовать, а здесь и этого нет, – чем потрясет, чем подвигнет такое произведение вашу душу? Негодованием? Это благородное чувство дается или жизнию, или художественным произведением, или мыслию, выдвинутою вперед. – Глубокою думою, негодованием или грустию? Но эти благородные ощущения даются только такими произведениями, которые художественны или в которых есть мысль, выдвигающаяся вперед.
Желанием, порывом получить возможности потрясти эту мерзость?.. Но это дается действительностью. В копии отвратительной действительности нет ни того, ни другого, никакого благого внушения, ничего, кроме отвращения и скуки. Таково произведение г-на Писемского, таково впечатление его комедии. – Мы не понимаем, не можем разрешить себе, какой интерес мог иметь автор, выводя свои отвратительные лица, тогда как между ним и этими лицами нет связи искусства, нет художественного отношения. Если б автор писал психологический трактат о мелочности и безобразии нравственном, до которых может дойти человек, и приводил бы примеры, – здесь интерес (уже без всякого притязания на художественное создание) был бы понятен, имел бы общее значение. Если б автор собирал анекдотические данные, если б писал хоть статистические заметки о том, сколько таких-то или таких-то людей на свете, во всем этом мы видели бы общий какой-нибудь интерес, какую-нибудь общую цель; но здесь – никакого, никакой. Между тем перед нами притязание на сферу искусства, комедия… и выходит верная (в стенографическом смысле) копия, не имеющая ни достоинства искусства, ни достоинства действительности, следовательно никакого.