Василий Авенариус - Михаил Юрьевич Лермонтов
Если сам Лермонтов чуждался теперь людей, то в Петербурге о нем тем более говорили. «На него смотрели как на жертву, — рассказывает Муравьев, — и это быстро возвысило его поэтическую славу. С жадностью читали его стихи с Кавказа, который послужил для него источником вдохновения».
Списки с «Демона» расходились по рукам, а превосходная «Песня про купца Калашникова», допущенная к печати (в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“) только по особому ходатайству Жуковского, принимавшего самое живое участие в молодом поэте, возбуждала общее восхищение.
О высоком достоинстве этой поэмы знаменитый критик того времени Белинский отозвался самым восторженным образом: „Здесь поэт от настоящего мира неудовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал других, — и вынес из нее вымышленную боль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории. И подлинно, этой песни можно заслушаться — и все нельзя ее довольно наслушаться…“
Усиленные хлопоты старушки Арсеньевой, имевшей большие связи в высшем обществе, о возвращении внука вскоре увенчались успехом. На Пасхе 1838 года Лермонтов, переведенный сперва в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, а вслед за тем в прежние лейб-гусары, был уже в Петербурге. О том, как встретило его столичное общество, сам он так рассказывает одной московской знакомой:
„В течение месяца на меня была мода, меня искали наперерыв. Это по крайней мере искренно. Весь народ, который я оскорбил в стихах моих, осыпает меня ласкательствами, самые хорошенькие женщины просят у меня стихой и торжественно ими хвастают. Тем не менее, мне скучно. Я просился на Кавказ — отказ: не хотят даже допустить, чтобы меня убили… Может быть, вы найдете странным — искать удовольствий и скучать ими? Я вам открою мои побуждения. Вы знаете, что самый главный мой недостаток — суетность и самолюбие. Было время, что я, как новичок, искал доступа в это общество, — аристократические двери были для меня заперты. Теперь в это же самое общество я вхожу уже не искателем, а человеком, взявшим с боя права свои. Я возбуждаю любопытство: меня ищут, всюду приглашают, даже когда я не выражаю к тому ни малейшего желания; дамы с притязаниями собирать замечательных людей в своих гостиных хотят, чтобы я был у них, потому что ведь я тоже лев, да, я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянять. К счастью, меня выручает природная моя лень, и мало-помалу я начинаю находить все это довольно невыносимым. Эта новая опытность полезна; она мне дала оружие против этого общества, которое непременно будет меня преследовать своими клеветами, и тогда у меня есть в запасе средство для отмщения…“
Между тем, сам Лермонтов словно не мог жить без высшего общества, и из литераторов сходился ближе только со знаменитостями или теми, которые принадлежали к тому же „обществу“.
„Сомневаться в том, что Лермонтов умен, было бы довольно странно, — высказался однажды Белинский, встречавший поэта в редакции „Отечественных записок“, — но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголяет светскою пустотою“.
„И действительно, Лермонтов как будто щеголял ею, — говорит в своих „Воспоминаниях“ Панаев, — примешивая к ней иногда что-то сатанинское и байроническое: пронзительные взгляды, ядовитые шуточки и улыбочки, желание показать презрение к жизни. Нет никакого сомнения, что если он не изобразил в Печорине самого себя, то, по крайней мере, идеал, сильно тревоживший его в то время и на который он очень желал походить…“
Описывая наружность Лермонтова, Панаев замечает, что Лермонтов знал силу своих глаз и любил смущать людей робких и нервических своим долгим и пронзительным взглядом. Однажды он встретил у Краевского (редактора „Отечественных записок“) М.А. Языкова. Они не были знакомы друг с другом. Лермонтов несколько минут не спускал с него глаз. Языков почувствовал сильное нервное раздражение и вышел в другую комнату, не будучи в состоянии вынести этого взгляда.
По отзыву полковых товарищей Лермонтова, „у него была страсть отыскивать в каждом своем знакомом какую-нибудь комическую сторону, какую-нибудь слабость, — и, отыскав ее, он упорно и постоянно преследовал такого человека, подтрунивал над ним и выводил его из терпения. Когда он достигал этого, он был очень доволен“.
Но за блестящий поэтический талант молодому гусару многое прощалось, — за исключением, впрочем, своевольных отступлений от казенной формы, за которые ему не раз приходилось просиживать на гауптвахте. Так, весною 1839 года известный своею требовательностью великий князь Михаил Павлович арестовал поэта за то, что тот к разводу надел чуть не игрушечную саблю, которую великий князь тут же подарил присутствовавшим при разводе маленьким великим князьям Николаю и Михаилу Николаевичам. В другой раз на придворный бал, в ротонде царскосельской „китайской деревни“, Лермонтов явился с неформенным шитьем на воротнике и обшлагах и прямо с бала был отправлен великим князем под арест.
XI
Подобно тому, как в Пушкине, и в Лермонтове тоже было как бы два существа: простой смертный и вдохновенный поэт. Когда в нем просыпался поэт, из-под пера легкомысленного гусарского офицера выливались такие изумительные по глубине мысли, по изяществу и звучности стиха пьесы, как «Дума», «Молитва» («В минуту жизни трудную»), «Три пальмы», «Дары Терека». В конце 1839 года он окончил свою чудную кавказскую поэму «Мцыри» и в то же время писал быстро, один за другим, связанные между собою личностью Печорина превосходные прозаические рассказы, вышедшие затем одним томом под названием «Герой нашего времени». Темою для рассказа «Бэла» послужил ему случай, бывший на Кавказе с родственником его Е.К. Хостатовым; для рассказа «Княжна Мэри» он воспользовался (как уже упомянуто) своим собственным романом с Сушковой-Хвостовой.
За литературной работой Лермонтов делался вдруг самым неумолимым педантом, к каждой строке своей, к каждому стиху относился крайне строго, что выразил необычайно сильно и в своем стихотворении «Поэт» («Отделкой золотой блистает мой кинжал»). Точно так же он предостерегал от увлечения стихотворством молодых людей, не имеющих настоящего дарования: стихотворение «Мечтатель» («Не верь, не верь себе, мечтатель молодой! Как язвы, бойся вдохновенья») было написано им к полковому товарищу А.Л. Потапову (впоследствии генерал-адъютанту), который благоразумно принял совет и бросил упражняться в бесплодном стихотворстве.
Изложив на бумаге волновавшие его поэтические образы и мысли, Лермонтов обращался опять в ветреника-гвардейца и таким же являлся в редакцию «Отечественных записок», куда отдавал теперь для напечатания свои произведения. Отношения его к редактору Панаев рисует очень картинно.
«Лермонтов обыкновенно заезжал к Краевскому по утрам и привозил ему свои новые стихотворения. Он с шумом вбегал в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты; подходил к столу, за которым глубокомысленно погруженный в корректуру сидел редактор; разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться; но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на „ты“, и, полуморщась, полуулыбаясь, говорил:
— Ну, полно, полно… перестань, братец, перестань…
Краевский походил в такие минуты на гетевского Вагнера (в „Фаусте“), а Лермонтов — на маленького бесенка, которого Мефистофель подсылал к Вагнеру, чтобы смущать его глубокомыслие.
Когда ученый приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхивал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождения, прочитывал свои новые стихи и уезжал».
С критиком своим, застенчивым нелюдимом Белинским, Лермонтов еще мог сойтись, и только однажды, в феврале 1840 года, когда поэт за дуэль с сыном французского посланника Барантом был посажен в ордонансгаус, перед вторичной ссылкой на Кавказ, Белинский по душе наговорился с ним.