Алексей Колобродов - Захар
Правда, ещё в новелле «Грех» есть созвучный Родине трёхлетний племянник Родик…
А вот в финальном рассказе «Сержант», который, на поверхностный взгляд, как бы и не совсем отсюда, то есть из сколь угодно разной и тяжёлой, но всё-таки мирной жизни, да к тому же отделён от основного корпуса своеобразным пограничьем – «стихами Захарки» – «Родина» встречается девять (9) раз! Глав, историй, в «Грехе» – тоже девять.
«Он не помнил, когда в последний раз произносил это слово – Родина. Долгое время её не было. Когда-то, быть может, в юности, Родина исчезла, и на её месте не образовалось ничего. И ничего не надо было.
Иногда стучалось в сердце забытое, забитое, детское, болезненное чувство, Сержант не признавал его и не отзывался. Мало ли кто…
И сейчас подумал немного и перестал.
Родина – о ней не думают. О Родине не бывает мыслей».
«Я ведь тоже люблю Родину, думал Сержант, глядя в темноту и спотыкаясь. Я страшно люблю свою землю. Я жутко и безнравственно её люблю, ничего… не жалея… Унижаясь и унижая… Но то, что расползается у меня под ногами, – это разве моя земля? Родина моя? Куда дели её, вы…»
Есть ещё не только «моя земля», но «чужая земля» об одном и том же, есть «Россия» – конкретно, географически («Куда? В Россию?»), есть «моя страна», есть соприродный им – в контексте рассказа – Сталин (дважды; «За Родину, – сказал Сержант и включил первую. – За Сталина»).
Не перебор ли – для небольшого рассказа, где и без того неэкономно много прозы – четыре полновесных характера, мама, разлом в самой простой душе относительно той же «Родины»; флешбэки, подробный эпизод боевой работы, трагический конец, при ровном, без экзальтации, тоне?.. Дело, однако, в том, что «Сержант» – это не отрезанный от «Патологий» ломоть, но финальный аккорд «Греха», его квинтэссенция, смысловая кода всего сборника. И «стихи Захарки» – не демаркационная линия между миром и войной, а мостик к освобождающему на войне прямоговорению, обретение другого дыхания.
Собственно, уже первое стихотворение – сигнальная ракета:
По верховьям деревьев бьёт крыльями влага,
наклоняет лицо задышавшая зелень,
соловеет слегка чернота мокрых ягод, —
их дожди укачали в своей колыбели.
В отраженье меж век, распросоньем расколотых,
был туман; и земля, и сырая смородина,
и трава под ногами, рябая от холода,
приласкались ко мне, притворяясь, что – Родина.
А ближе к концу поэтического раздела – знаменитое ныне (благодаря рэп-альбому «Патологии» и клипу) «Я куплю себе портрет Сталина». С его и на письме подразумеваемым речитативом, захлёбом, хрипотцой (от бесконечных, пулемётной очередью, «р-р-р»), ассонансами, и внутренней – по-имажинистски – рифмой, именами убитых поэтов и, снова, «чёрными ягодами».
Родина (на сей раз с маленькой буквы) – трижды. Как и Сталин. Эпитеты, притяжательные местоимения и дефиниции: «достоевская моя родина», «наша родина – нам заступница».
Бухгалтерия, однако, идёт книжке меньше всего, и меня на подсчёты подвигла магнитная аномалия «Греха»: казалось важным понять, где спрятан эпицентр притяжения этого, на первый взгляд, незамысловатого сборника мастерской короткой прозы. «Грех» – книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни. Притом что рай этот не в космосе, а на земле, и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Грех» – распахнутое приятие мира и любовь к сущему; акварельная лёгкость и необременительность трудов.
Но почему эдемские хроники завершаются смертью героя (как в страннейших «Райских яблоках» Высоцкого; Владимир Семёнович так и не оставил канонической версии этой песни, сплошь варианты)? Почему так полынно-горька лирика, даже северянинско-лимоновской манеры:
Лечиться хотел – поздно:
пропали и кашель и насморк.
Щенка назову Бисмарк,
шампанским залью астры.
К безумию путь близок
в январский сухой полдень.
Отчего из автоматов стреляют и расстреливают всё время, как в латиноамериканской прозе:
самый светлый сон мне приснился
в трясущемся грузовике
где я затерялся среди трупов людей
расстрелянных вместе со мною.
И чтобы закончить с бухгалтерией: в эдемских хрониках «Греха» слово «рай» встречается единожды. Тоже в стихах:
Клюнул жареный петух туда, где детство
заиграло, и забил крылами.
Нам от мёртвых никуда не деться,
Кто здесь в рай последний – я за вами.
А всё просто: Родина – не только имманентное явление и «предрассудок, который победить нельзя», но пространство, больше внутреннее, чем внешнее (хотя по мере роста героя захватывающее, через сопротивление среды, всё больше внешнего), ежесекундно творимое своими руками, трудами и чувствами. Превращаемое в личный, но неизменно гостеприимный, лихой и терпкий рай, производство счастья (несчётное количество раз упоминаемое в «Грехе»).
Станем соглядатаями, посмотрим его приметы, заглянем в окна, завидовать будем, снова пощёлкаем счётчиком.
«Какой случится день недели». Имена щенков: Бровкин, Японка, Беляк и Гренлан – ловко укладывающиеся в строчку какой-то будущей радостной песни. Гренлан – «тоже девочка», самая трогательная «псинка», и не случайно потом Захарка, сделавшийся отцом, говорит о крошечном сыне: «поднимет белую лобастую головку, дышит. Часто-часто, как псинка, бегущая по следу».
Любовь, бутылка вина, выпитая за ларьком с любимой; старый актёр, «сыграл безобидного еврея в кино о войне в паре с известным тогда Шурой Демьяненко. А затем Иуду в фильме, где Владимир Высоцкий играл Христа. Правда, этот фильм закрыли ещё до конца съёмок». Христа Высоцкий не играл (тут явная ирония над актёром Безруковым, сыгравшим и Христа, и Высоцкого; самое интересное, что рассказ написан до выхода «Спасибо, что живой»; однако не только ирония, но своеобразный ключ к минимальному присутствию Христа у Прилепина вообще).
Счастью, которого «будет всё больше», это параллельно, главное, что жизнь – сбывается.
Заглавный «Грех». Семнадцать лет, живые бабушка и дедушка, девичьи коленки, эдемский уют туалетной будки: «На гвозде – старый “Журнал сельского механизатора”. В который раз Захарка рассматривал журнал, ничего не понимая. В этом непонимании, ленивом разглядывании запылевших страниц, солнечных щелях, беспутных мухах, близости деревянных стен, жёлтых обоях, тут и там оборванных, ржавой задвижке, покрытом чёрной толью, чтоб не подтекало, потолке – во всём была тихая, почти непостижимая, лирическая благость». И, конечно, ещё не любовь – Захарка и сам не понимает, что это, сладкой лапой истомы берущее его за сердце и остальное тело…
…«Но другого лета не было никогда» – так завершается рассказ «Грех», и уже в следующем, «Карлсоне», в этот волшебный мир начинает проникать враждебное Иное. «Нежность к миру переполняла меня», «можно было, при желании, немного взлететь» – но мир безответен, и на свой лад пытается перевоспитать юного адепта Хэма и «великолепного Гайто»: «Одуревая от жары, от духоты, от чужих тел, но более всего от мерзости, доносящейся из динамиков водителя, я, прикрыв глаза, представлял, как бью исполнителя хорошей, тяжёлой ножкой от стула по голове.
(…) Алёша пожевал губами и, раздельно, почти по слогам, сказал:
– Теперь я знаю, как выглядит ад для Моцарта».
Своеобразное пограничье – кладбище в рассказе «Колёса», но и здесь герой, которого жизнь на очередном этапе, помяв, определила в могильщики, пытается переработать прах в высокую материю. Любыми способами – например, полстакана в свежевырытой могиле (так теплее): «Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы.
Как вкусно, боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье. (…)
Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного».
…В фейсбуке у нас возник разговор о песне Владимира Высоцкого «про стукача» – «В наш тесный круг не каждый попадал». Появилась запись некоего Андрея Шипилова, «Почему иностранцы не понимают песен Высоцкого», – о том, как некий английский друг блогера всё никак не мог догнать, за что посадили «всех этих людей», и как блогер пытался объяснить ситуацию (в России могут посадить всех, всегда, без повода и разбора), но не преуспел.
Ссылку на Шипилова я обнаружил у философа Константина Крылова, и вот что он пишет:
«Вообще говоря, вот этот текст говорит про эту самую “культурную среду” всё.