Евгений Марков - Романист-психиатр
Он пользуется Ставрогиным для своих целей, чувствуя его преимущества для роли признанного авторитетного вождя; он лелеет в нем и оберегает необходимую ему игрушку, ухаживая за ним, перенося терпеливо его оскорбления, его презрение, до последней минуты надеясь, что, когда придет роковой час, Ставрогин станет впереди их; но внутренне он ненавидит Ставрогина, он завидует ему и подозревает его.
Портрет Петра Степановича нарисован так, что его кровное родство с отцом-паразитом, с отцом, которого возвышенная болтовня уживается с самыми беспринципными поступками, выступает наружу так же ярко, как родство натуры Ставрогина с его матерью.
Петр Степанович — это прежде всего олицетворенная болтовня, олицетворенный цинизм. Он болтает обо всем и со всеми, забалтывая всех и вся, оскверняя всех и все этою болтовнёю, затаптывая ею в грязь людей, принципы, факты, до которых он касается. Его цель произвести хаос в умах, вкусах, страстях, убеждениях, учреждениях, обычаях, чтобы все почувствовало, наконец, потребность какой-нибудь крепкой системы, твердой, руководящей воли, и тогда выступить в роли диктатора, во главе беспрекословно подчиненной и до механичности дисциплинированной шайки революционных фанатиков. С этою целью молодой Верховенский всюду втирается, со всяким делается с первого же шага знакомства ami-cochon, подбивает всякого на безобразия и вопиющие глупости, поселяет везде волнение, недовольство, ссоры, беспорядки, взаимное презрение и вражду, потом вылавливает в этом хаосе, где он плавает, сторожа добычу, те элементы, которые ему более пригодны, и сбивает их в плотную дружину. Он не стесняется! никакими средствами: обман, убийство, грабеж, угрозы и подкупы, лесть и брань — все годится в его грязном арсенале. В сущности, у него еще нет никакой партии, но он рядится в таинственность, разыгрывает из себя агента какого-то могущественного центрального комитета, неведомо где пребывающего, намекает на множество местных кружков, будто бы незримо организующихся по всему пространству России, будто бы на все уже готовых и ожидающих только мановения вождя.
Замысел и этого характера оригинален и силен. Он стоит того, чтобы разработать его во всей художественной яркости и полноте. Но, к сожалению, на этом главном бесе из всего царства „бесов“ заметнее всего сказались недостатки таланта Достоевского. Мастерской контур и на этот раз оказался в живописи слабым донельзя.
В художественной разработке характер молодого Верховенского является неестественным, неправдоподобным, шаржированным в высшей степени. Нет ни одной живой сцены, ни одного живого разговора, в которые бы читатель поверил. Ни разу, в течении всех 3 томов романа, Петр Степанович ничем не убеждает читателя в необходимости, в возможности своего подавляющего влияния на умы. Автор говорит нам, выставляет нам, что все вертится по его дудочке, что и губернатор Лембке, и жена его, властительная губернаторша, и все, кто только попадает в волшебный круг его влияний, нечувствительно исполняют только его волю; что непокорные, бунтующие члены тайного кружка революционеров смиряются невольно перед его нравственною властью над ними.
А между тем читатель, с недоумением выслушивающий это, на деле видит перед собою назойливую и бестактную фигуру цинического болтуна, человека неприличного слова и жеста, скорее противного, возбуждающего презрение и подозрительность, чем увлекательного и сильного хоть чем-нибудь.
В изображении этой фигуры вы, собственно говоря, не видите даже психии, а видите только слова и жесты. Вы теряетесь в догадках: из каких же внутренних мотивов работает так энергически, с таким риском, этот пустой человек? Глядя на него, нельзя сомневаться, что у него не может быть действительных убеждений, глубоких поводов, серьезных задач. Вы можете допустить только одно: что в нем сидит полнейшее отрицание всяких принципов и жажда эксплуатировать человеческие предрассудки на пользу себе. Но даже эта жажда в такой поверхностной и хаотической психии скорее должна выражаться в каких-нибудь прямых своекорыстных действиях, удовлетворяющих непосредственным материальным инстинктам, а не в сложной и крайне трудной задаче владычества над умами, над целым обществом, что требует глубокой обдуманности, выдержанности, строгой последовательности, вообще таких качеств, которые заранее предполагают присутствие в сердце человека сколько-нибудь идеальных убеждений и сосредоточенность его натуры.
Иначе сказать, я понимаю, что этому „бесу“ был желателен нравственный хаос общества, в котором ему бы жилось, как его собрату в пекле. Но я отказываюсь понять, в чем этот распущенный циник черпал силу в терпеливой, по маковой росинке нараставшей организации своих революционных дружин. Не знаю, списан ли этот тип, хотя отчасти, с живого оригинала, но я убежден, что организаторы партий не могут быть такими ничтожными, кривляющимися людишками, как Петр Верховенский. Правда, автор пробует иногда уверить нас, что Верховенский, в сущности, фанатик своей идеи.
Замечательные, сами по себе, беседы его с Ставрогиным во II части предназначены раскрыть самые потаенные замыслы его души.
Верховенский глубоко презирает не только народ, но и всех своих сотрудников. Они для него „угрюмые туписты“, они „сволочи“. Он издевается над ничтожностью средств, которыми привлекает он их в свою шайку. „Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи; очень нравится и отлично принялось“.
Другая составная часть его рати „чистые мошенники; ну эти, пожалуй, хороший народ“, объясняет развязно Петр Степаныч. Самая же главная сила революции, цемент все связующий, по его словам, — это „стыд собственного мнения“. „Ни одной-то собственной идейки не осталось ни у кого в голове — за стыд почитают“.
Всякий у него в огонь пойдет, „стоит только прикрикнуть, что недостаточно либерален“…
По его признанию, „откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собой увлечь можно“.
Чтобы влиять в заседаниях тайного общества, нужно только „сочинить физиономию“; „я всегда сочиняю, когда к ним вхожу“, говорит он Ставрогину. „Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь“.
В другой сцене с Ставрогиным Петр Степаныч еще откровеннее; он прямо объявляет ему и раза три или четыре повторяет, что „я не социалист, а мошенник, ха-ха! Мошенник, мошенник“!
„Мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве; все к одному знаменателю, полное равенство“, — утешает он Ставрогина картиною своего будущего торжества.
Там временами все будут „поедать друг друга, до известной черты, единственно, чтобы не было скучно; скука есть ощущение аристократическое“.
Что этот рай его фантазии возможен, у него и доказательства налицо.
„Русский Бог уже спасовал перед „дешевкой“. Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: „200 розог, или тащи ведро“! О, дайте взрасти поколению! Жаль только, что некогда ждать, а пусть бы они еще попьянее стали! Ах, как жаль, что нет пролетариев! Но будут, будут, к этому идет“…
„Одно или два поколения разврата теперь необходимо — убеждает он. — Разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь; вот чего надо! А тут еще „свеженькой кровушки, чтобы попривык“.
„Мы провозгласим разрушение! — вдохновляется он в другом месте. — Надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды“…
Но этот спаситель человечества, с такою сластью смакующий заранее обращение человека в скота, соболезнующий народному горю пожеланиями ему еще большего пьянства, еще большего разврата и бедности, этот дешевый Мефистофель, непонятно радующийся всему скверному, что делается на земле, — в то же время имеет свою страсть, свой идеал, кумир, перед которым он поклоняется уже без сарказма и злобы.
Кумир этот — Николай Ставрогин.
„Ставрогин! Вы красавец! — вскричал Петр Степаныч почти в упоении. — Знаете ли, что вы красавец…“
„Я нигилист, но люблю красоту, — изъясняется он ему на все лады.. — Вы мой идол“!
„Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен. Вам ничего не значит пожертвовать жизнью и своею, и чужою. Вы именно таков, какого надо. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк…
«Он вдруг поцеловал у него руку».
«Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки».
Он прочит его в герои народной легенды, в Ивана-царевича, которого выпустят к народу, когда все будет разрушено.
«Нет на земле иного, как вы! Безумствует этот диковинный нигилист. Я вас с заграницы выдумал, выдумал, на вас же глядя»!