Анатолий Луначарский - Том 2. Советская литература
Прекрасное pofession de foi[7] напуганных людей. Забавно только, что они не подумают об одном: допустим, что вера в то, будто человечество может справиться со всякой правдой, будто ему не нужно никаких разукрашенных ширмочек, допустим, что это обман, — нет, однако, никакого сомнения, что из всех возможных обманов это был бы обман, наиболее нас возвитающий; в нем — дух захватывающая дерзость, божественный вызов бездушной стихии; руководясь им, человек строит свою науку; пусть это иллюзия, но от нее вырастает душа человеческая, в этом положении кроется до сумасшествия отважная мысль о праве и возможности для человека покорить себе природу.
Господа маги! Вы утверждаете, что прекрасно знаете, будто вера в бесконечный прогресс науки и техники есть иллюзия, но ведь вы же хотите красивых иллюзий, почему же не оцениваете вы этой, в глазах ваших, иллюзии именно с точки зрения красоты?
Допустим, с другой стороны, что положение о том, будто «лицо правды всегда страшно», будто человечество всегда должно пытаться завесить черное окно, глядящее в вечность, какой-нибудь размалеванной занавеской, допустим, что это положение — истинно. Какая же низкая истина это в таком случае! Какую жалкую роль отводит она человечеству в мировой драме!
Казалось бы, лица, жаждущие красивых иллюзий, должны были восклицать: «Тьмы низких истин о необходимости для человека самообмана нам дороже нас возвышающий обман о том, что жажда истины — лучшая руководительница человека!»23 Но нет! Для наших искателей иллюзий важно не то, чтобы та или другая истина, тот или другой обман действовали на нас возвышающим образом, — им важно лишь получить какое бы то ни было утешение: они готовы проповедовать всякий обман и всякую истину, лишь бы только они не требовали от них никакого напряжения сил, а, напротив, оправдывали бы их апатию и пониженную жизнь.
Превосходно отметил Горький в Рюмине обычную черту меланхолических истериков: вымогание сочувствия путем угрозы самоубийства и неудачные, презренно-жалкие, досадно-комичные попытки к самоубийству. Еще Ницше иронически советовал хулителям жизни освободить себя от нее, а ее от себя; но, в сущности, они страстно привязаны к ней, в сущности им хочется вовсе не смерти, а комфортабельного покоя, между тем как пользоваться таким покоем при нынешних обстоятельствах как-то зазорно. Господа Рюмины не могут сделаться господами Басовыми: их нервы слишком утонченны, чтобы они не понимали, какое падение человеческого достоинства знаменуется басовским пантеистическим благодушием; кроме того, господам Рюминым хочется, чтобы ими любовались, и им больно и обидно, что молодежь, «новый читатель» и в особенности наиболее даровитые, наиболее отзывчивые, наиболее привлекательные для них женщины отказывают им в любви и уважении, ища героического, яркого, соколиного. Но достигнуть этого соколиного наши меланхолические ползучие эстеты не в состоянии; им оставалось бы только ныть, клеветать и помышлять о самоубийстве, если бы для них не существовало Шалимовых. Жаль, что Горький отметил лишь вскользь, и то только относительно Калерии, симпатию истерических эстетов к своим идеологам — Шалимовым. Шалимов (см. «Вопросы жизни», ныне лопнувший журнал, переполненный Шалимовыми)24 должен худо ли, хорошо ли задрапировать худосочную наготу интеллигента-истерика и построить ему «мост в царствие небесное», по которому господа Рюмины и госпожи Калерии преблагополучно и без потери своего утонченно-интеллигентского достоинства переберутся в царствие буржуазно-комфортабельного самодовольства.
Г-н Неведомский в статье, посвященной «Дачникам»25, с удовольствием отмечает, что к свету, по Горькому, имеется не один только путь, не только путь протеста против господствующей силы, не только путь борьбы, а еще и путь чисто эстетических исканий чистоты, грации, изящества. Представительницей такого искания, соединенного с брезгливым отношением к живой жизни, является стареющая девица Калерия. Она сочиняет очень милые и очень грустные стихи, она содрогается от всякого соприкосновения мутных волн житейского потока, она грустит, грустит без конца. Разбитая всеми перипетиями дачной драмы, она рыдает в последней сцене и вопрошает: «А я! А мне — куда же?» И Соня, юная представительница левого крыла интеллигенции, отвечает ей: «Идемте к нам…» — «Зачем к вам? — плаксиво спрашивает Калерия. — Что там у вас? что я найду?» Но Соня подымает ее и ведет за собой. Этой-то сцене и обрадовался г. Неведомский. Мы ей ничуть не обрадовались. Находись мы среди тех, к кому привела Соня Калерию, мы бы непременно спросили: «Зачем к нам? что ей у нас? что нам в ней?» В этой последней сцене у Горького как будто прозвучала последняя нота той жалостливости, которую он проповедовал в драме «На дне».
Гораздо ближе к левому крылу стоит несчастный доктор Дудаков. Это добросовестный трудовой человек, не умеющий ни приспособляться к жизни, ни бороться с нею. Мрачный, нелепый, с семьей на руках, он огрызается от неприятностей, которые сыплются на него со всех сторон, но если не вмешается чья-нибудь сильная рука, усталый и затравленный Дудаков покончит с собой, покончит без рюминских фраз, без трагически-водевильных перипетий. И как странно! Соня уводит Калерию к себе. Дудаков же остается без помощи, между тем как таким людям, как Дудаков, помогать можно и должно: в сущности, это золотые руки, настоящий труженик, между тем Калерия — новое издание кисейной барышни26.
Главный драматический интерес пьесы сосредоточен «на взыскующих града», на той части интеллигенции, которая после долгого и мучительного искания выстрадала наконец ясный вывод: прочь от ликующей и праздноболтающей буржуазной интеллигенции27, скорее в стан борцов за светлое будущее, за права бесправных пока, за счастье несчастных пока властителей завтрашнего дня.
Варвара Михайловна — натура глубокая и сдержанная: она терпелива, даже слишком, и долгое время окружающие ее не подозревают о том, какой мучительный процесс происходит в ее душе.
Значительный процент людей вообще по своему духовному калибру не подходит к условиям нынешней жизни, в особенности же жизни русской. Среди студенческой молодежи встречаешь буквально на всяком шагу типы, от знакомства с которыми получаешь одновременно и радостное и горькое чувство. От него не может отделаться и старый купец не у дел — Двоеточие — при встрече с Власом. Радуешься тому, что формы души юноши так не подходят к обычным жизненным рамкам. Представьте себе хорошего юношу, с здоровым телом и умом, с ясным стремительным чувством и постарайтесь окружить его в вашем воображении средою, вполне подходящей, вполне ему соответствующей, средою, в которой он мог бы быть действительно счастлив всеми фибрами своего существа, жаждущего развития и творчества, нежного и любвеобильного, радостно ищущего отклика на ликующий призыв юного сердца, ищущего любви без меры и борьбы без оглядки… Когда вы представите себе эту фантастическую картину, вы чувствуете, как хорош, в сущности, молодой и свежий человек и какой красивой поэмой была бы жизнь, если бы человек был единственным кузнецом своего счастья. Но, вслушиваясь в гневные и страстные тирады протестующего против жизни молодого человеческого матерьяла, вы смотрите на юного собеседника грустными глазами и задумчиво говорите ему: «Скверно вам будет, Влас!»
Однако это еще ничего. Если перед вами матерьял твердый и неуступчивый, печаль снова сменяется веселым настроением. Ну да! Придется ломать жизнь, пока она тебя не сломит. Сколько крови сердца и сколько соков нервов просит каждый камень, выломанный из нелепой стены, закупорившей нас со всех сторон! Ломать жизнь можно, только ломая себя, но все же ломать ее можно, и в самой ломке, и в созидании новых форм, как бы ни мучительно трудна была эта работа, много захватывающего счастья; и в трупе павшего каменолома со сломанными крыльями и руками, с разбитой грудью, — бездна красоты и обетования, смысла и гордости. Гораздо печальнее то, что еще и на другие мысли наводит зрелище юной силы, бурно рвущейся навстречу жизни. Вокруг нее стоит множество «двоеточий», вопросительных знаков и других знаков препинания, в лице обывателей, и все они желчно повторяют: «Высоко летаешь — где-то сядешь?» И сочувствующий друг не может не следить с беспокойством за полетами молодого существа. Не всегда матерьял оказывается твердым: иногда он оказывается гибким. Ведь и Басовы, и Шалимовы, и Рюмины — все были хорошими молодыми людьми.
Возьмите вы ту же Варвару Михайловну: как долго, как безобразно долго терпит она пошлейшего Басова и всю окружающую ее басовщину. Протестуя против жалоб, она сама очень не прочь от жалобных тирад. После одной из них у Варвары Михайловны завязывается такой разговор: