Виссарион Белинский - О жизни и сочинениях Кольцова
Таким образом прошел для Кольцова и еще год, и горизонт его жизни все гуще и гуще заволакивался тучами. Светлые минуты навещали его все реже и реже. «Пророчески угадали вы мое положение (писал он, в 1840 году, в Петербург, к приятелю); у меня у самого давно уже лежит на душе грустное это сознание, что в Воронеже долго мне не сдобровать. Давно живу я в нем и гляжу вон, как зверь. Тесен мой круг, грязен мой мир, горько жить мне в нем, и я не знаю, как я еще не потерялся в нем давно. Какая-нибудь добрая сила невидимо поддерживает меня от падения. И если я не переменю себя, то скоро упаду; это неминуемо, как дважды два – четыре. Хоть я и отказал себе во многом, и частию, живя в этой грязи, отрешил себя от ней, но все-таки не совсем, но все-таки я не вышел из нее»{31}. В это время Кольцову было сделано из Петербурга предложение принять управление книжною лавкою, основанною на акциях. Другое предложение было сделано ему А. А. Краевским – принять на себя заведывание конторою «Отечественных записок». Первое предложение было ему совершенно не по душе. Сумма акций была незначительная, а он был убежден, что начинать какую бы то ни было торговлю можно только с большим капиталом и что иначе поневоле выйдет или разорение, или не торговля, а торгашество со всеми его проделками, при одной мысли о которых ему делалось падко. Кроме того, ему ни того, ни другого предложения нельзя было принять еще и потому, что, по причине долга в 20 000, векселя которого были сделаны на его имя, он не мог выехать из Воронежа против воли отца. Раз как-то Кольцов зажился в Москве, и только что приехал домой, как его зовут в полицию, по векселю в 3 000 рублей. Опоздай он несколькими днями, и вексель был бы послан в Москву, где он не имел бы никакой возможности расплатиться по нем. И это было бы делом отца его. «Он человек простой, купец, спекулянт, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе. Так его грудь так черства, что его на все достанет для своей пользы и для дел своей торговли. Настоящий купец устраивает одни свои дела, а есть ли польза от них другим – ему и дела нет, и он что только с рук сойдет, все делать во всякую пору готов. Мне от него и так достается довольно. Чуть мало-мальски что не так, ворчит и сердится: вы, говорит, все по-книжному да по-печатному, народ грамотный – ума палата»{32}. – Далее: «Вы боитесь за меня, чтоб я скоро не потерялся. Это правда, и такая правда, какая она лишь может быть, – не только через пять лет, даже и скорее, живя так и в Воронеже. Но что ж делать? Буду жить, пока живется, работать, пока работается. Сколько могу, столько и сделаю; употреблю все силы, пожертвую сколько могу; буду биться до конца-края, приведу в действие все зависящие от меня средства. И когда после этого упаду – мне краснеть будет не перед кем, и перед самим собою я буду прав. Другого делать нечего. А что в 1838 году написал так много порядочного – это потому, во-первых, что я был с вами и с людьми, которые меня каждый день настроивали, а во-вторых, я почти ничего не делал и был празден. Тяготило меня до смерти одно дело, но только одно дело, не больше. И я все еще писал там мало. А здесь кругом меня другой народ – татарин на татарине, жид на жиде, а дел – беремя: стройка дома (которая кончилась с месяц назад), судебные дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, счеты, расчеты, брани, ссоры. И как еще я пишу? И для чего пишу? – для вас, для вас одних; а здесь я за писание терплю одни оскорбления. Всякий подлец так на меня и лезет, дескать, писаке-то и крылья ошибить… Это меня часто смешит, когда какой-нибудь чудак петушится»{33}.
Осенью 1840 года снова представился Кольцову случай ехать в Москву и Петербург. Хотя это было по двум тяжебным делам, однако он был рад и им, как случаю вырваться из Воронежа и увидеться с людьми родными ему по чувству и по мысли. Это была его последняя поездка. Московский друг его давно уже жил в Петербурге, и по приезде сюда Кольцов остановился у него и прожил с ним около трех месяцев{34}. Одно дело его было проиграно. Надо было спешить в Москву поправить и спасти другое, самое важное. Так как из Москвы ему надо было ехать домой, то он отправлялся в нее с тоскою. Его мучили тяжкие предчувствия, которые и не обманули его. Мысль о возвращении в Воронеж ужасала его. Он уже колебался, не остаться ли ему в Петербурге навсегда, кончивши дело в Москве; но остаться безо всего, с одними своими средствами, начать снова поприще лавочного сидельца, прикащика, мелкого торгаша – одна мысль об этом приводила его в бешенство. Он все надеялся, что отец даст ему тысяч десять денег, на условии отказаться от дома и всякого другого наследства, и что с этим небольшим капиталом он найдет возможность пристроиться в Петербурге и вести в нем тихую жизнь, зарывшись в книги и учась всему, чему не мог учиться в свое время. Из Москвы он писал к своему приятелю: «Ах! если бы к вам скорее! Если б вы знали, как не хочется мне ехать домой – так холодом и обдает при мысли ехать туда, а надо ехать, – необходимость, железный закон»{35}. Дело его в Москве кончилось хорошо, чем, как и в прежних делах, он особенно был обязан благородному участию князя П. А. Вяземского, снабжавшего его рекомендательными письмами к особам, доступ к которым иначе был бы для него невозможен. Новый год встретил он шумно и весело, в кругу своих московских друзей и знакомых. Время шло, а он все жил в Москве. «Не хочется ехать (писал он), да и только. Вот пришло время – и дом и родные не взлюбились наконец. И если б была какая-нибудь возможность жить в Питере – я бы прямо марш, и остался бы в нем навсегда. Но без средств этого сделать нельзя, – и я еду домой. И эта поездка много похожа на ловлю сурков: их из земли выливают водой, а меня нужда посылает голодом. Я писал к отцу по окончании дела, чтобы он прислал мне денег. Старик мой говорит: денег нет тебе ни копейки, а что дело кончилось хорошо, мне все равно, хотя бы кончилось и дурно. Мне 68 лет и жить осталось меньше, чем вам. Я даже слышал, что ты хочешь остаться в Питере – с богом, во святой час. Благословение дам, а больше ничего. – Я прочел сии родительские строки и сказал: вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Спросите: отчего так сделалось? А вот отчего: дело кончилось последнее и самое гадкое; следственно, его кредит теперь очищен совершенно. Прежде он боялся полиции, и потому любил меня до излишества; а теперь она ему ф не страшна – и дом его, и все у него в руках: так я, выходит, стал ему не нужен… Эта новость, и особенно эта непризнательность, срезали меня глубоко. Вот отчего я так долго живу в Москве и не еду домой, и ехать не хочется, и не пишу к вам. Я, признаться, думал сначала махнуть в Питер; но как прохватил меня голод, я и присел – и хорошо сделал»{36}.
По возвращении домой Кольцов нашел, по обыкновению, все дела в упадке и расстройстве, благодаря старческой мудрости и опытности, и принялся их устроивать. Отец принял его холодно и едва согласился давать ему тысячу рублей в год из семи тысяч, которые должен был приносить дом, в ожидании чего Кольцов должен был жить и трудиться без копейки в кармане – он, которому одному все семейство было обязано своим благосостоянием{37}… Тогда им овладела одна мысль – устроивши дела, ехать в Петербург, куда отец отпускал его охотно, уплативши все долги по векселям на имя сына и решившись прекратить торговлю скотом. Но в это время Кольцов начал дурно себя чувствовать и на страстной неделе чуть не умер, но однакож кое-как оправился. К счастию, доктор его был человек благородный и симпатичный, который лечил его больше из личного расположения к нему, нежели из расчета; он знал вперед, что получит безделицу, а занимался своим пациентом с дружеским участием. Во время самых сильных припадков болезни Кольцов говорил ему: «Доктор, если моя болезнь неизлечима, если вы только протягиваете жизнь, то прошу вас не тянуть ее. Чем скорее, тем лучше, и» вам меньше хлопот». Доктор ручался за его излечение. «Когда так, будем лечиться». Что терпел Кольцов во время болезни от близких и кровных, за исключением матери, принимавшей в нем искреннее участие, о том страшно и подумать… Это усилило расстройство его здоровья. Но тут, как нарочно, судьба-предательница послала ему жизнь и радость, можно сказать, блаженство, за которое он дорого должен был расплатиться. Страстною любовью озарился восход его жизни; пышным, багряным, но зловещим блеском страстной любви озарился и закат его жизни. Закрыв глаза на все, полною чашею, с безумною жадностью, пил наш страдалец отравительные восторги. На беду его{38}, эта женщина была совершенно по нем – красавица, умна, образована, и ее организация вполне соответствовала его кипучей, огненной натуре. Нужда заставила ее расстаться с ним. Еще до этой разлуки он уже почувствовал ослабление во всем организме своем; вскоре открылась болезнь. Знакомый ему доктор снова помог ему; но вслед за тем открылась боль в груди, слабость во всем теле, по ночам сильная испарина, расстройство желудка и желудочный кашель. По совету доктора Кольцов поехал на дачу к одному из своих родственников, чтобы там купаться в Дону. Это его немного поправило; но осень наступила прежде, нежели он успел кончить курс своего купанья, и надо было прекратить его. Вслед за тем сделалось воспаление в почках; но даже и после этого он все-таки стал оправляться. До сих пор он ничего не читал, не писал, ни о чем не думал, кроме лекарства, леченья, обеда и ужина; но тут опять принялся за свои занятия, воскрес нравственно. Нельзя не дивиться силе духа этого человека. Правда, он надеялся выздороветь, и не хотелось ему умереть; но возможность смерти он видел ясно и смотрел на нее прямо, не мигая глазами. Вот слова, которыми он заключает письмо свое к двоим из друзей своих в Петербурге: «Ну, теперь, милые мои, пришло сказать: прощайте – на долго ли? – не знаю. Но как-то это слово горько отозвалось в душе моей. Но еще – прощайте, и в третий раз прощайте. Если б я был женщина, хорошая бы пора плакать. Минута грусти, побудь хоть ты со мною подольше!»{39} А между тем все письмо проникнуто бодростию духа, надеждою и даже веселостию…