Александр Етоев - Книгоедство. Выбранные места из книжной истории всех времен, планет и народов
В народной памяти это событие сохранено в песне. Вот она (текст привожу полностью по роману К. Вагинова «Гарпагониада»):
На одной из рабочих окраин,
В трех шагах от Московских ворот,
Там шлагбаум стоит, словно Каин,
Там, где ветка имеет проход.
Как-то утром к заставским заводам
На призывные звуки гудков
Шла восьмерка, набита народом,
Часть народа висела с боков.
Толкотня, визг и смех по вагонам,
Разговор меж собою вели —
И у всех были бодрые лица,
Не предвидели близкой беды.
К злополучному месту подъехав,
Тут вожатый вагон тормозил,
В это время с вокзала по ветке
К тому месту состав подходил.
Воздух криками вдруг огласился,
Треск вагона и звуки стекла.
И трамвайный вагон очутился
Под товарным составом слона.
Тут картина была так ужасна,
Там спасенья никто не искал.
До чего это было всем ясно —
Раз вагон под вагоном лежал.
Московский проспект вообще имеет свойство концентрировать трагические события. Вот какой случай — слава богу без жертв, зато со стрельбой — произошел здесь же, за несколько лет до этого. О нем читаем в вечернем выпуске «Красной газеты» от 13 декабря 1924 года (цитирую по книге «Происшествия Часть 3-я». СПб.: Красный матрос, 2006):
11 отд. милиции были получены сведения, что по Московскому шоссе должен проследовать автомобиль с полученным из Эстонии спиртом. Нач отд. т. Скитовичем была выставлена у Путиловской ветки застава милиционеров, которой и был задержан мотор с 18 бидонами спирта по 20 ф. каждый.
Когда милиционеры осматривали задержанный автомобиль, невдалеке показался шедший полным ходом другой. Последний, в ответ на предложение остановиться, этого не исполнил, а, погасив огни, продолжал нестись мимо заставы полным ходом. Не остановился он, когда заставой была открыта по ним и стрельба. Тогда двое из милиционеров пустились за ним в погоню на пущенном полным ходом трамвае, все время продолжая стрелять ему вдогонку. Задержать мотор все-таки не удалось. Завернув по Смоленской улице, он скрылся.
3.Трагических историй, связанных с городским трамвайным движением, много больше, чем эти две.
И про «трамвай 10-й номер», где «на площадке кто-то помер», а в действительности стал жертвой хулиганов-чубаровцев с Лиговского проспекта. («Десятка», начиная с 30-х годов, ходила в Ленинграде со Ржевки, переезжала Охтенский мост, далее, минуя Смольный, по 2-й Советской пересекала Пески, выезжала на Лиговку и маршрут свой завершала возле Волкова кладбища. Лиговка во все времена в Питере слыла районом самым преступным, поэтому немудрено, что именно 10-й маршрут стал героем «черной» детской считалки.)
И про исчезнувший трамвай 14-го маршрута, следы которого не найдены до сих пор. И так далее и тому подобное.
Но не одними страхами живет питерская трамвайная тема. Трамвай у петербургских поэтов — это символ дома, тепла («Бестолковое последнее трамвайное тепло» у Мандельштама. И у него же: «Я — трамвайная вишенка странной поры»), в отличие, например, от автомобиля («Злой мотор во мгле промчится и кукушкой прокричит»).
Трамвай — это символ судьбы: «Заблудившийся трамвай» Гумилева (здесь можно выстроить длинный колесный ряд, не только трамвайный, куда войдут и пушкинская «Телега жизни», и «Зачарованные дрожки» Галчинского, и «Фаэтонщик» Мандельштама, и много чего другого).
Вот какая чудесная метаморфоза произошла с гадким утенком, которого гнали, гнали, а в результате он сделался победителем.
Лень
В военмехе, где я учился на инженера-ракетостроителя в далекие 70-е годы, «черные» (из-за черной формы, которую носили офицеры Военно-морского флота) капитаны с военной кафедры нас учили, что самый верный двигатель прогресса это Ее Величество Лень. Действительно, только последний лентяй и лодырь мог додуматься изобрести такое оружие, которое не нужно тащить на своем хребте до вражеского объекта, да еще под градом пуль или стрел противника, а потом стремительно уносить ноги, чтобы тебя не зацепило осколками. А ведь именно из этих соображений был изобретен ракетный снаряд.
Кстати, тот же самый изобретатель был не только лентяй, но к тому же трус. Он боялся нос высунуть из убежища, чтобы не оказаться на поле боя, а лишь тыкал в свои пусковые кнопочки да наблюдал в оптические приборы за результатами своей сомнительной деятельности.
Точно так же, из-за матушки-лени, были сделаны все главные изобретения человечества — машина, телефон, телевизор, кино, компьютер…
По сути вся философия изобретений содержится в одной-единственной русской народной сказке про дурака Емелю. Ведь и вправду, чем не мечта любого изобретателя — создать такое универсальное средство, которое и греет, и кормит, и везет куда хозяин прикажет.
Поэтому — да здравствует Лень, не было бы которой, так и сидело бы до сих пор замершее в развитии человечество в какой-нибудь вонючей пещере, выковыривало из дуплистых зубов остатки позавчерашней пищи и ежилось бы от страха, услышав, как по низкому небу пролетает марсианский корабль.
Леонтьев К.
Открываем собрание писем Константина Леонтьева (К. Леонтьев. Избранные письма. СПб: Пушкинский фонд, 1993) и в письме под № 19 от 19 апреля 1867 года читаем:
Сегодня в предместии Кынк танцевал под турецкую музыку с гречанками, несмотря на фанатизм кынкских мусульман. А сейчас еду к m-me Блонт (как хочется поставить здесь многозначительное многоточие и оборвать цитату. — А.Е.) читать громко Милля. Завтра доканчиваю почту и танцую еще в другом предместье с недурными девицами (руки у них только толсты и грубы); а на днях у меня собрание болгар для совещания об отпоре пропаганде…
Совершенно замечательное письмо, особенно место про «читать громко», толстые и грубые руки и про отпор пропаганде. Завершается же письмо следующей классической фразой: «Все бы это и службу самую отдал бы за возможность писать».
В молодые годы Леонтьев развивал в себе талант беллетриста и делал большие ставки на свою литературную будущность. Не надеясь на справедливую оценку своих сочинений в кругу соотечественников, он отсылает свои работы (романы «В своем краю» и «Исповедь мужа» в собственном переводе на французский) Просперу Мериме, сопровождая их пояснительными письмами.
Мериме в ответных письмах тактично отмечает недостатки присланных Леонтьевым сочинений, возвращая их автору, в письме же Тургеневу сообщает следующее:
…Некий г-н Леонтьев, приславший мне роман «В своем краю», а также «Исповедь мужа» (все это пришло из Адрианополя). Герой последнего — некий господин, который живет в Крыму, женат и украшен рогами. Он весьма огорчен, когда его жена бежит с любовником. Мне это непонятно. Я вполне откровенно ответил ему, что не симпатизирую рогоносцам, даже добровольным.
И в другом письме тому же Тургеневу:
Г-н Леонтьев, о котором, кажется, я вам писал, пишет мне из Адрианополя и благодарит за критику, хотя и не принимает ее, ибо говорит, что «будущее за ним».
В плане литературном, на фоне таких монументальных фигур, как Достоевский, Толстой, да хотя бы тот же Тургенев, проза Леонтьева, несмотря на множественные ее достоинства, все же не дотягивала до классики.
Зато в плане философском и политическом Константин Леонтьев действительно представляется, особенно с высоты дня сегодняшнего, человеком, который, может быть, единственный верным взглядом озирал Россию, видел все ее светотени, противоречия и практически знал «что делать», в отличие от стоголосого хора либерально-демократических словоблудов, ввергших в результате страну в братоубийственную красно-белую мясорубку.
Лермонтов М.
Первый русский поэт — это Пушкин, второй — Лермонтов. Так постановили партия и правительство во время празднования столетия со дня пушкинской смерти в 1937 году. Третьим поэтом почему-то не назначили никого, хотя за звание третьего бились многие из тогда творивших: и Щипачев, и Скокорев, и Домушников, и молодой Сергей Михалков. Не догадывались они в то время, что высокое звание великого присуждается только тем поэтам, кто трагически распрощался с жизнью. Как у Высоцкого в песне: «Кто кончил жизнь трагически» и т. д. А если бы и догадывались, то вряд ли отдали свою драгоценную жизнь в обмен на нерукотворный памятник.
Мне обидно, что к имени «Петербург» пристало единственное определение «Пушкинский». Ведь и Лермонтов как-никак ходил по нашим благословенным плитам и вдыхал чахоточный аромат золотой петербургской осени. Только вот почему-то — «Пушкинский».