Петер Надаш - Тренинги свободы
В такие моменты — то есть в конце отрочества и в начале юности — человек окончательно ставит крест на определенных моментах своей личности или своей сексуальности — и в одиночестве несет бремя этого отказа, не имея возможности ни с кем разделить его, а главное, вынужденный молчать о нем перед самим собой. Общий обет молчания — вот то, по чему безошибочно можно узнать личность современного европейца. Всем нам свойственна эта черта — нехватка чего-то; чего-то такого, что в каждом отдельном случае было бы довольно просто назвать, но мы ритуально не называем.
Беда Вертера не в том, что его влечет к замужней женщине, которая, будучи добродетельной, не может ответить ему взаимностью; беда его в том, что он должен питать в себе влечение, которого на самом деле не чувствует, в то время как его снедает тоска по другому человеку, тоска, в которой он не может себе признаться и о которой не должен знать тот, по кому он тоскует. Если он признается в этом себе, то пойдет навстречу своим личным требованиям, но наперекор тем требованиям, которые предъявляет к человеку, в зависимости от его пола, культура. Гете представляет нам не неизбежную трагедию этой ситуации, не ту трагедию, которую переживает, вызывает и воплощает каждый европеец, в зависимости от своего пола; Гете показывает мелодраму, построенную в соответствии со вкусом буржуа. Каждый, кто после осуществленной на самом себе операции самокалечения еще остается в жизни, может страдать и оплакивать себя, как Вертер. Предназначение «Вертера» — быть книгой прощания, и это предназначение он выполняет. Гете успешно попрощался в нем с самим собой, влюбленным в своих друзей. Это удалось достичь — с помощью Sturm und Drang — оставшемуся в одиночестве просвещенному человеку. Одновременно со своим биологическим созреванием он облекает в интеллектуальную форму ту жизненную ложь, благодаря которой затем придает легитимность, даже перед самим собой, всем прочим, менее значительным неправдам. Свою трагедию он переживает как мелодраму, как бы смягчая и приручая ее, и, консервируя трагическую ситуацию, глубоко жалеет себя. Тема эта возвращается, уже на уровне грустной и надменной зрелости, еще раз, на страницах книги «Избирательное сродство», где бушующим страстям противостоят, убивая их, заботы строительства парка и теория разрушения обмена веществ. Первая мировая война ломает святость обета молчания Гете; Вторая же лишает ее смысла и уничтожает. «Гетевское содержание» фраз Камю, Беккета, Месея или Дюра равно нулю. Эрнст Юнгер и Владимир Набоков — последние, кто сохраняет его дух.
А тем временем континенты где-то сползаются, соединяются, в других местах — лопаются и отрываются друг от друга. Вопрос, больно ли это, тут не встает. Еще бы не было больно! Но боль эта никого не волнует — подумаешь, континенты. Утешение — разве что в геофизике; хотя и оно всего лишь утешение, а не объяснение.
(2000)
Жить наперекор времени, творить наперекор течению
Жить наперекор времени: Петер Надаш — венгерский писатель, родившийся в 1942 году в Будапеште, автор одного из самых захватывающих романов, написанных после Второй мировой войны. «Книга воспоминаний» вышла в Венгрии в 1986 году. Уже тот факт, что ее публикация оказалась возможной, стал сигналом краха венгерского социалистического режима. Появившись в немецком переводе, она была удостоена высшей государственной литературной премии Австрии. Суете большого города Надаш предпочитает уединенную жизнь в деревушке на западе Венгрии. («Франкфуртер альгемайне цайтунг»).
Творить наперекор времени: «Книга воспоминаний» охватывает Будапешт и Берлин, перекидывает мосты между настоящим и несколькими пластами прошлого. Она повествует о том, как во взлетах и метаниях формируется человеческий характер — а стало быть, рассказывает о любви, о влечении и отторжении, о противоречивости всякого чувства. Политика, в странах Восточной Европы, казалось бы, подмявшая под себя все без остатка, для этого писателя — лишь второстепенная тема; она интересует его как среда, в которой протекает частная жизнь, как проекция человеческих страстей и взаимоотношений. («Франкфуртер альгемайне цайтунг»)
То, что мне исполнилось пятьдесят — не суть как важно. Как бы то ни было, у меня иные впечатления и переживания, чем у тех, кто родился в 1956 или в 1968 году. Как бы то ни было, самой судьбой мне было предначертано некое промежуточное существование, далекое от всякой определенности, недвусмысленности.
Мой отец происходил из будапештского семейства крупных буржуа, которое на рубеже двадцатого века даже играло определенную роль в истории. Позже семья утратила свое положение в обществе. Мой прадед был юристом, депутатом парламента. Он участвовал в подготовке двух важных законов — о расширении прав и свобод евреев и о гражданском браке. Его дочь первой в Европе вступила только в гражданский брак, отказавшись от церковного. Бедная тетя Беби! Ее жизнь в этом самом гражданском браке сложилась довольно неудачно. Наша семья в то время была еще очень богатой.
Моя мать, напротив, была родом из пролетарской семьи, прозябавшей в нищете. В моих родителях сошлись друг с другом не только две абсолютно противоположных социальных среды, но и два абсолютно противоположных понимания жизни, которые, правда, кое в чем оказывались друг другу сродни. Оба были закоренелыми вольнодумцами, оба разделяли патриотические, но отнюдь не националистические убеждения, и оба, хоть и по разным причинам, стали коммунистами. Благодаря участию в коммунистическом движении они и познакомились. Во время немецкой оккупации мой отец со своим старшим братом и одним из друзей, замуровавшись в подвале, изготавливали поддельные документы, печатали коммунистические листовки. После войны перед ними открывались блестящие возможности. И лишь их душевный склад и непримиримость взглядов стали виной тому, что возможности эти так и не сбылись.
Моя мать была председателем будапештского комитета Союза венгерских женщин — этот пост стал пиком ее карьеры, на нем же ее карьера и оборвалась. Когда готовился закон Ратко, объявлявший аборт уголовным преступлением, активистки женского движения были вызваны в ЦК партии. Их попросту поставили перед фактом. С разъяснениями выступал сам Ракоши. Моя мать, не дожидаясь, пока он закончит, вне себя от ярости перебила его: «А я, товарищ Ракоши, вот как думаю: сперва свинарник построй, а уж потом свинью заводи!» Эта фраза звучит довольно прагматично. Мать явно полагала, что для такого массового всплеска рождаемости надо прежде создать социальные условия.
Она была человеком очень жестким, прямодушным; для меня она и по сей день олицетворяет самую суть пролетарского образа мысли. В некоторых вещах ее постигало разочарование, иногда довольно жестокое. Это могло бы повредить и мне, если бы не огромная любовь, которую мои родители испытывали друг к другу. Частица этой любви освещала и нас, детей. Именно благодаря ей у меня и выработалось доверие к жизни, хотя эпоха, в которую я родился, далеко не всегда учила человека принимать жизнь позитивно. Скорее наоборот.
Возможно — даже наверняка! — жизнь постоянно заставляет меня наступать на одни и те же грабли, и происходит это потому, что инстинктивно я всегда ожидаю от людей добра. Мне было неведомо (а в глубине души неведомо и по сей день), что между двумя людьми возможны какие-то другие отношения, чем те, которые были у моих родителей. Смерть моей матери была не единственным событием, подтолкнувшим моего отца к самоубийству — были и другие причины, политические, — но положение, в котором он оказался из-за своих политических взглядов, стало для него невыносимым именно потому, что рядом больше не было матери. Она умерла в 1955 году; мне было тогда тринадцать лет, моему брату — шесть. Отец покончил с собой три года спустя.
После смерти матери у меня пропало желание учиться. Я остался с полусумасшедшим отцом, да еще пришлось самому вести хозяйство. Писать я начал еще в детстве; это были довольно примитивные рассказики, почти все из которых я позже уничтожил. Сочиняя эти короткие истории, я думал, что когда-нибудь буду писателем. Я и до сих пор думаю так же. Для меня важен был не конечный результат, а совсем другое: время после полудня, письменный стол с настольной лампой, тишина, само настроение, своеобразная гармония между внешним и внутренним миром.
К этому состоянию я стремился. Оно притягивало меня, как наркотик. В этом состоянии мне было хорошо — оно и сейчас со мной, хотя с тех пор прошло столько лет — этот зимний сумеречный час, на улице еще не стемнело, в доме, у моего письменного стола, горит свет. Между внешним миром и моими размышлениями или фантазиями — гигантское расстояние, но оба мира для меня одинаково реальны, и ни один не заставляет усомниться в другом.