Мишель Бродо - Беседуя с Андре Жидом на пороге издательства
— Ты очаровываешься вполне ощутимыми, всем известными простыми вещами. Филипп Делерм, человек определенно талантливый, объединил несколько коротеньких рассказов в книжку под названием «Первый глоток пива»[21], она имела такой успеху книготорговцев, какого не ожидал и сам автор. Ты испытываешь удовольствие от кружки пива в жаркий день, оттого что идешь в мокрых холщовых туфлях, что лущишь горох в стручках и тому подобное. В каком-то смысле Делерм дал почувствовать читателям, что порой они переживают необычайные, удивительные минуты, не отдавая себе в этом отчета или не решаясь об этом сказать. Описывая и публикуя свои ощущения, Делерм дает им право на существование и в сфере экзистенциального, и в сфере прекрасного. При этом он старается не впасть в мистику, в религиозность, ведь так легко прийти в экстаз из-за холщовых туфель, в особенности мокрых. По примеру Кристиана Бобена, который везде видит Бога. Но Делерм — человек сдержанный, он твердо стоит на ногах, даже если они мокрые.
— Французы, однако, обожают разные японские штучки, утонченную каллиграфию, изящные лаковые вещицы, опиум для богатых и всякое такое. Эти выродившиеся галлы сходят с ума от Азии. Тогда почему бы им не сменить дешевое красное вино на что-нибудь из области «дзен»? Бьюсь об заклад, у вас еще есть романы о природе, заброшенных мельницах, потомственных лозоходцах. Не все Паньоли и Жионо. Тем более не Франсуа Ожьерас[22].
— О да, есть еще у нас писатели-почвенники, регионалисты…
— Ох, замолчите. А то меня стошнит. Сельские эпопеи… баснословные тиражи, преданные читатели, нескончаемая раздача автографов с трубкой во рту. Отвратительно. Не будем об этом.
— У нас есть кое-что совсем из другой оперы: целый набор интеллектуалов, как говорили в ваше время. Мыслители, гуманисты…
— Ах-ах! И они что же, поменяли точку зрения?
— На что?
— Да на всё!
— Это самое меньшее, что можно про них сказать. Кого у нас только нет: и вездесущий гуру в состоянии некоторой разбросанности, и респектабельный попутчик в прошлом, а ныне растерянный романтик, ставший угрюмым и путешествующий в одиночестве, и сорбоннский преподаватель морали, запутавшийся в своих карточках, и старый левак, насмотревшийся телевизора, и психоаналитик из кабаре — в этой области много разного рода красавцев, и каждого то в одну сторону занесет, то в другую. Для страны с давними традициями это даже как-то досадно.
— А как же чертова работенка, служба? Или это не про них, не про мыслителей?
— Почему же, про мыслителей, среди них есть такие, которые входят в писательскую обойму: Бернар-Анри Леви, Кристиан Жамбе[23] — но они не романисты, фантазия не главное их орудие. Я не особенно распространяюсь о своем друге и соседе по лестничной клетке Филиппе Соллерсе, прежде всего потому, что он сам это делает охотно и лучше меня, — мы с ним очень давние друзья и ценим друг друга, — а еще и потому, что он не столько выдумщик, сколько писатель, которому подвластны все жанры. Он замечательный критик, проповедующий идеи Просвещения и веселье, любовь и музыку, он эгоцентрик и добрая душа, живо откликается на все новое и всегда в первых рядах. Поостерегусь говорить больше: ему иногда кажется, что он жертва заговора, направленного на то, чтобы заткнуть ему рот.
— Да ведь только его и слышно…
— Что поделаешь, это непростая игра. Давайте начистоту: разве не он написал «Портрет игрока»[24]? Наконец, есть серьезные университетские преподаватели, которые не любят суетиться, даже когда многие уже попались на удочку тех, чьи имена на слуху, и посвящают им преисполненные почтения диссертации. Их очаровывает спектакль. Оставим этих мастеров наводить скуку в их уютной тени. Не касаясь живущих ныне корифеев, я могу назвать вам большое количество университетских преподавателей высокого полета, от Жан-Пьера Ришара до Рене Жирара и других. Дело в том, что вместе с крахом больших систем, таких как марксизм, структурализм и прочих, это ремесло стало неблагодарным. Нет системы — и философы разбежались. Размышляя об озадачивающих успехах науки, в особенности генетики, стоит уповать теперь не на французов, а скорее на какого-нибудь немца Петера Слотердайка. Такое внезапное обесценение привело у нас к массовому эффекту Ролана Барта. Каждый встал в позу художника-мыслителя и упорно играет обе роли, увиливая от требований, которые диктует одна, и ответственности, которую налагает другая. Все это нимало не способствует созданию школы. Если кому-то хочется поупражнять свой мозг, ибо мозг — это мышца, ему надо обратиться к дерзким, например, к Филиппу Мюрею, автору известного эссе о Селине и большому рубаке, написавшему «После истории»[25]. Особенно я рекомендую вам Анни Лебрён, человека с непростым характером, женщину энергичную и непреклонную, слишком женственную, чтобы быть феминисткой, преданную сюрреализму, духу маркиза де Сада и Русселя, но именно это мне и нравится — дружить с неукротимыми…
— Ну хорошо, а больше никого в вашей котомке нет?
— Почему же, есть. Я хотел поведать вам о Патрике Бессоне, еще одном «неправильном» человеке, непредсказуемом и забавном. О Бернаре Коммане и его людях без рук и ног, об Эрике Шевийяре и его каучуке…
Наклонившись ко мне, Жид тихо проговорил:
— Скажите, вам промочить горло не хочется? Только давайте вдвоем…
Матео, который все слышал, направился к двери и запер ее на ключ.
— Издательство закрывается! — объявил он и погасил в холле свет.
Жид встал; как человек, не привыкший к тому, чтобы его выгоняли, он был слегка удивлен. Я взял его под локоть и повел по коридору к винтовой лестнице в глубине здания.
— Куда вы меня ведете? Вниз? Я сам в «Подземельях Ватикана»…
— Ничего подобного. Сейчас мы идем в архив «Черной серии».
Жид всплеснул руками, расстегнул пальто, приподнял свою шляпу с высокой тульей.
— Наконец-то, черный роман! Популярная литература! Детективы и путешествия — самые живучие жанры. Вы читали о моих поездках в Конго и в СССР?
— Да, и поправки к «Возвращению из СССР», — бесспорные.
— Я не сомневался. Слушайте, я ведь за всю свою жизнь много чего хорошего сказал и о Виргилии, и о Шекспире, не забудем еще и Гёте, разве не так?
— И это придало вам некоторой напыщенной респектабельности. Путешествовать по Конго, читать Боссюэ, и упоминать об этом в «Дневнике», — в этом есть определенное позерство.
— Согласен. В действительности, я еще очень любил Сименона, хоть и не кричал об этом. И Чандлера, и Хэммета! Не говоря уже о великом Стивенсоне! У меня есть кое-что от них, как и у Конрада, — разве вы не заметили этого во многих пассажах?
— Конечно заметил, мэтр. Я еще много чего заметил…
— Правда? Что же?
— Осторожно, тут ступенька. Мы хоть и в приличном месте, однако потолок тут низкий. Выход на задний двор вон там.
— Вы мне не ответили.
— Надо заставить вас немного помучиться. Из чувства восхищения. Я вам потом как-нибудь скажу. А пока знайте, что Рэймонд Чандлер однажды будет издан в «Плеяде», как были изданы вы.
— Превосходная компания.
— А еще поговаривают, что Александра Дюма перенесут в Пантеон. Знамение времени. Триумф Монте-Кристо.
— А это уже не по мне. Совсем не в моем стиле. Вы можете представить меня там, со всем этим почтенным старичьем?
— Нет, не могу. Для Дюма это честь, восстановление справедливости. Если бы речь зашла о вас, это выглядело бы как самое настоящее расточительство. Нежелание видеть действительность.
— И потом, будем откровенны, самое меньшее, что можно сказать, и я этим горжусь: я ничего не сделал, чтобы это заслужить. К тому же я очень хорошо покоюсь в Кювервиле. И все-таки мне бы очень хотелось понять, что же такое современный писатель сегодня.
Я ощутил смешанное чувство досады и беспокойства. Когда появилось слово «современный»? Что хотел сказать Рембо своей фразой «надо быть абсолютно во всем современным»[26], которую повторяют все кому не лень, не вдумываясь в смысл? Разве Франсуаза Саган более современна, чем мадам де Лафайет? А Даниэль Пеннак более современен, чем Бенжамен Констан? Присутствие современных, не так давно созданных вещей — оружия, компьютеров — как аксессуаров в романе способствует тому, чтобы он был современным? Какие ситуации и чувства можно назвать современными, до нас не известными, кроме разного рода перипетий, связанных с техническим прогрессом? Изменили ли самолет, электронная почта существенным образом любовь, одиночество, скорбь? Способны ли мы воспринять эти изменения достаточно глубоко, нашли ли мы тот стиль, который позволил бы нам выразить наши переживания? Не слишком ли мы чувствительны к их внешним проявлениям, настолько чувствительны, что остаемся на поверхности, пристально наблюдая за тем, что на ней происходит, а патетическая сдержанность и клинический паралич не позволяют нам ни пересечь эту поверхность, ни пойти вглубь, ни посмотреть назад, ни взглянуть на нее с обратной стороны в зависимости от способностей каждого, и все попытки сделать это кажутся нам несвоевременными, неловкими, устарелыми. Все зачарованы нашим приятным для взора внешним миром, привычным, остающимся нетронутым. Молодые американские романисты описывают этот мир гладких поверхностей и зарегистрированных товарных знаков, а мы толком и не понимаем ту едкую сатиру, которая скрывается за лишенным эмоций описанием. Это ли современность? А может, это момент исторической анестезии, омертвения души, вызванный ускоряющимся бегом времени? Современное — ближайшее к нам по времени? А Жид современен? По моему мнению, да, но он, наверное, сейчас размышляет о своих последователях, и я подозреваю, что обычной формулой вежливости мне не отделаться.